О любви Ленского как проводнике в область метафизической действительности и о воплощении этой любви в Ольге, «потаённом ландыше», ставшем затем его «богиней тайн и вздохов нежных», мы более подробно расскажем чуть позже. В первую же очередь, начнём с той роли, какую для Ленского играл поэтический язык, связанный с состоянием творческого вдохновения как озарения «неотразимыми лучами».
Наряду с любовью, поэзия также была для него проводником в «лоно тишины» – в область метафизической действительности, куда изливалась его поэтическая меланхолия («лились его живые слёзы»). Поэзия нужна была Ленскому, чтобы познать интуитивно ощущаемую потустороннюю реальность. В своей реальной жизни он отправлялся за этим жизненно важным кладом в «дальние страны» – в Геттинген, в «туманную даль» Германии, под небом которой и было вскормлено его поэтическое воображение:
О художественном воображении Ленского сказано как о путешествии: «он с лирой странствовал на свете». Его «лира» – это его поэзия; его поэтический язык – это язык меланхолии («его живые слёзы»). Все его «странствия» – это поиски его духовной родины в той ностальгической и экзотической дали, где «Всё говорит в тиши на языке души, //Единственном, достойном пониманья» (Ш. Бодлер). Метафизический язык Ленского – это «язык души», язык его духовной родины, которую он, таким образом, прозревает.
Но поэтический язык – это не только проводник в область метафизической действительности, но одновременно и её воплощение. Поэзия Ленского, его вдохновение – это прозрения его «геттингенской» души касательно его духовной родины, такой же «туманной», как и Германия. Глагол для поэта, собственно, и есть бытие. В отличие от Онегина, Ленский привык «для звуков жизни не щадить».
На этой земле Ленский мыслит себя неким странником, а деревня, куда он «прискакал», вместе с помещиками-соседями – представляются ему скорее неким идиллическим «домашним кругом», приютом для скитальца, которым он себя воображает.
С его «душою прямо геттингенской», соседи-помещики принимают его скорее за «полурусского соседа». Зато он не был «чужим» «в семье своей родной» мировых элегических поэтов, выросших, как и он, в стенах Геттингенского университета под небом «Германии туманной» или Англии – «туманного Альбиона» – литературной родины меланхолии – с её мрачными песнями Оссиана и «британской музы небылицами», такими как «Послание Элоизы к Абеляру» Попа, «Ночные мысли» Юнга, «Сельское кладбище» Грея – всё это основные источники литературной меланхолии, явления, ставшего столь популярным во второй половине XVIII века. И скорбный Вертер, и эротик Парни одинаково не избегали её влияния.
Унаследованная от английских и французских элегиков, меланхолия не была по существу романтическим мотивом, и уже по одному этому, возможно, Пушкин имел право не видеть в тёмной манере Ленского «ни мало» романтизма.
Меланхолия, как и болезнь вообще, причастна духовному плану бытия. Это бурное открытое сострадание к прошлым бедам других, ведущее к мистической любви к человечеству, природе, Богу, славе, добродетели, отечеству и т. д. Она удаляет от материального мира и приближает к духу. И наличие меланхолии – это всегда свидетельство избирательного дара проникновения в потустороннее измерение.
Меланхолия, как литературный приём, в своё время заражает и Stürmer’а Гёте, и классика А. Шенье, и пессимиста Шатобриана, и уж, конечно, находившихся при смерти таких французских поэтов как Жильбер, Мильвуа и Луазон, страдавших чахоткой, не говоря уже о вполне здоровых и преуспевающих в жизни поэтов, таких как Ламартин, но которые, как и Ленский, начинали петь: