разглаживает его, начиная с волос и двигаясь к скомканному воротнику домашнего халата, как будто держа отца обеими руками. Когда ее пальцы останавливаются на его щеках, Papa поворачивает голову, чтобы поцеловать ее ладонь.

– Суп на плите, дорогой, – напоминает Maman.

– Одетт, – отвечает Papa, – ты прекрасна, как всегда. Спасибо.

– Я буду очень скучать.

– Я тоже буду очень скучать.

Они целуют друг друга. Когда однажды я выйду замуж, то хочу, чтобы у меня все было как у родителей: они безумно любят друг друга даже в самые трудные времена. Papa машет двумя пальцами, закрывая за нами дверь.

Maman и мадам Ларош дружили еще со школы. Именно она познакомила Maman с Papa, тихим, обаятельным профессором, который во время Великой Войны служил в том же полку, что и мсье Ларош. Мадам Ларош развелась с мужем пару лет назад, и с тех пор у нее образовалось много свободного времени, которое она тратит на расточительные званые ужины для огромного круга друзей.

До начала войны мне нравилось ходить на эти вечеринки, потому что там я могла увидеться с моими дорогими подругами, Шарлотт и Симоной, чьи родители тоже были близки с мадам Ларош. Но я не видела их уже несколько месяцев. Семья Шарлотт предусмотрительно отплыла в Южную Америку еще прошлой зимой, а семья Симоны остается в загородном доме в Марселе, в Свободной зоне. Сегодня там будут только два человека моего возраста, близнецы Ларош, с которыми меня абсолютно ничего не связывает. Спасибо, хоть Хлоя рядом.

– Одетт! Адалин! Хлоя!

Мадам Ларош – это видение, сотканное из синего шелка и бриллиантов. Она целует каждую из нас, когда мы ступаем через порог ее особняка на рю дю Фобур Сент-Оноре.

– Выглядите просто восхитительно. Нынешние тяжелые времена вас пощадили.

– Стараемся как можем, – отвечает Maman, когда подходит служанка, чтобы забрать пальто.

Повернувшись на каблуках, мадам Ларош ведет нас по увешанному зеркалами коридору в гостиную, где ее семнадцатилетние дочери Мари и Моник потягивают на диване шампанское. У самой мадам Ларош вытянутое лицо и крупные зубы, прямо как у тех лошадей, что она разводит, и дочери выглядят ее точными копиями, только моложе. Они одновременно приветствуют нас. У их ног стоит кофейный столик с серебряным подносом, полным хлеба, сыра и масла. Брови Maman исчезают в ее идеально уложенной челке.

– О, Женевьева, ты только посмотри на это масло! Где ты его достала?

Но все и так знают, где мадам Ларош берет масло. Как минимум половину всего этого она приобрела на черном рынке, потому что при той системе продовольственных карточек, которую установили немцы, другого способа достать такое количество продуктов не существует. Я почти уверена, что Maman поступает так же – я как-то видела, что она возвращалась с рынка с подозрительно большим свертком соленой говядины и любимым коньяком Papa.

Мадам Ларош, намазывая маслом кусочек хлеба и кладя его в рот, озорно улыбается.

– Надо знать, где искать, – произносит она вполголоса.

Хлоя шумно сопит.

Мадам Ларош делает вид, что не замечает этого.

– Плохо, что Анри сегодня не пришел. Мы так хотели его увидеть.

Maman вздыхает.

– Он бы и хотел прийти, но чувствует себя неважно, к сожалению. Он шлет вам самые теплые пожелания.

– Опять нервы? – уточняет мадам Ларош.

– Боюсь, что да. Такие приступы случались у него время от времени и раньше, но с мая они стали постоянными. Даже грохот их сапог ему трудно выносить…

Мадам Ларош хмурится и гладит Maman по руке.

– Для тебя это тоже, должно быть, тяжело, Одетт.

Maman криво улыбается, выдавая скрывающуюся за улыбкой печаль. Я знаю, что страдания