Фигура затихает, как отличить реальное от нереального.
Если правда и есть, то она – в них. Не в ней.
***
– Что на тебе надето?
Мне становится смешно и щекотно, это было давно, давно, но оно живое, оно теплое, оно мое.
– Твоя футболка.
Щекой трусь о ношеную, но все еще такую приятную ткань. Улыбаюсь про себя.
– И все?
Я смеюсь, громко, в голос, видел бы он мое лицо – о, видела бы я его лицо, больше, чем уверена, улыбка там дьявольская, ухмылка, и я люблю его в эту секунду, и мне хочется его целовать, и мне хочется его укусить, мы рычим друг на друга как дикие звери.
– И все, Илай.
Он смеется, его голос у меня в ушах, отзывается по всему телу, я чувствую электрические импульсы, одного его голоса достаточно, одного его голоса.
– Принцесса, ты бессовестная.
Я не перестаю хохотать, путаюсь в одеяле, я хочу, чтобы он был рядом. Где бы он ни был, я хочу его рядом, – Ты любишь, что я бессовестная.
Он любит меня бессовестную, когда прижимает к кровати, ладони сжимают запястья, я люблю чувствовать себя маленькой, мы одного роста. Я люблю кусать его, люблю слышать его рычание в ответ, я люблю мятые простыни, я люблю, чтобы это было долго, чтобы это было грязно. Люблю целовать его, люблю его вкус на языке, я люблю то, какой он безапелляционно живой, жизнь его целовала, и я его целовала, обе оставили отпечаток.
Люблю когда сжимает бедра до синяков, прикладывать потом его пальцы, по форме подходят идеально.
Я ЛЮБЛЮ.
Я ЛЮБИЛА.
Его смех в моей голове никак не отзвучит, я цепляюсь за драгоценный звук.
– Я так и думал, принцесса.
Говорит он, и уходит. Я не бросаюсь за ним.
Но видеть его удаляющуюся спину невыносимо.
Воспоминание, старое, поношенное, близкое к телу, сминается и исчезает, исчезает. Проваливается, будто его не было, они выдирают все дорогое, все ценное – одно за другим. Все разговоры, все признания, все поцелуи и все картины, все родные лица, пока в голове не остается только черный ужас, пока вдохи становится делать невозможным. Фигура под одеялом упрямится и втягивает воздух шумно. Громко. Будто всем назло.
ВЕРНИСЬ, Я НЕ ЗНАЮ, ГДЕ ТЫ, Я НЕ ПОМНЮ, КТО ТЫ, ВЕРНИСЬ, ВЕРНИСЬ, ВЕРНИСЬ.
Стирается даже имя.
ВЕРНИСЬ.
***
– Да вытряхни ты ее из этой футболки!
Она извивается и рычит, в ткань вцепляется так, что становится ясно, что если снимут – то только с кожей, не выдает ни единого звука, молча пытается забиться от родителей в самый дальний угол комнаты.
К углам в комнате не приближается никто, там живут тени. Каждый день приходят новые.
– Господи, все этот мальчишка, все этот мальчишка. Скарлетт, послушай, нужно переодеться!
Приходили доктора, щупали пульс, светили в глаза фонариками, задавали вопросы – не получали внятных ответов, разводили руками.
Приходили доктора, вертели, как куклу, лезли прохладными пальцами в перчатках будто глубже, чем это вообще позволено.
Она хохотала. Она плакала. Она уворачивалась. Прикосновения – живые и теплые, жглись. Температуры сливаются. Все сливается. Отличать живое и мертвое становится невозможно.
Приходили доктора – и тут же уходили в ужасе, слышали о самих себе чуть больше, чем хотели бы. Приходили доктора, приводили своих мертвых.
Приходили доктора, называли имена, но не называли диагнозов.
Доктор говорит, вы помните свое имя?
Она молчит.
Доктор говорит, вы в курсе, что ваш мир нереален?
И она усмехается, отвечает, кто бы повесил табличку «внимание, ирреальность» тому бы я расцеловала ручки, доктор.
Потом открывает глаза и вокруг никого, никого, никого.
У доктора была маска с длинным носом, чумной доктор, чума пожрала Лондон много веков назад.
Я – новая чума.