– Аксютка, у тебя в руках гадость! Кинь на землю.

– Мне бабка дала. Я плакала. Я испугалась. А Матрена мне дала камушек, да я его потеряла. А у всех глаза светятся? Я не вижу.

Агафия и Бортэ решили ночью проследить за сироткой. Днем же ребятишки Устиньи рассказали княжне:

– К нам витязи едут!

– На кередов с боем собираются!

– А ведет их Иван Медвежья Лапа.

– Вот удалой богатырь!

Агафия улыбалась, раздавая детям калачи, и казалось девице, что от каждого прикосновения маленьких ручек, от звуков тоненьких голосов расцветают в душе ее цветы дивные. Княжне хотелось поднять каждого, поцеловать в личико румяное.

– Подрос ты, – сказала девица старшему сыну Устиньи. – Как жить-то будешь? В подмастерья отдадут?

– Тьфу! Видел я ребят, которые у чужих людей живут. Взять хоть кузнеца. Он раз бьет по наковальне, а другой и третий – по сыну тетки Фроси. Я лучше к Медвежьей Лапе в дружину уйду.

Агафия накрыла маленькую ручку ребенка своими ладонями.

– Кабы можно было вовсе без дружины и войн жить!

Девица подумала, что хорошо бы остаться у Прасковьи в Беркуте надолго. И человек ее – не деревенский парень, хотя… как знать? – тут бы поселился. А дети играли бы с сыновьями и дочками Устиньи. Разве плохо? Далеко не о всех тяготах жизни деревенской узнала еще княжна! Но всплыли в памяти строгое лицо Честимира и грустное – Бортэ. Нет, эти Агафию в селе ни за что не оставят. Девица очи закрыла: «Новый Волчок, Радолюб, Добрыня, Путята – да не приснились ли они мне?»

Ночью темный степной лунь и белая горлица сели на стену избы Аксютки. Домовой спал в кустах на печке, а сиротка – прямо на полу, новую свою игрушку – череп лошадиный – обнимая. Светились чуть-чуть глазницы у кости белой. Тишина стояла. Медленно время шло. Волколаки задремали. Очнулись, когда заскрипели под ними крыльцо и дверь.

Вошла в избу девица в рубахе белой, без узоров. Темно-рыжие волосы русалки распущенными были. Чертами лица гостья на Аксютку походила. Агафия и Бортэ дыхание затаили. Рука бледная на головку сироты безумной легла. Голос низкий, грубоватый, почти мужской раздался:

– Ягодка моя! Сестрица!

– Матрена, – ответила Аксютка, не просыпаясь, – не уходи больше. Только тогда мне хорошо и легко, когда ладонь твоя на голове моей. Неразлучными будем. Я в Беркуте не нужна никому, кроме девицы приезжей, что у вековухи Прасковьи живет, да домового.

– Во сне не утопишься, а когда ты бодрая, затуманен твой разум, тучами покрыт грозовыми. Не стать тебе русалкой. Но ты подумала, о чем я тебе в прошлый раз говорила?

– Боязно мне идти к Ягине.

У Агафии и Бортэ все внутри задрожало. Матрена Аксютку будто продавала!

– Кровь моя холоднее воды речной на самом дне Заряницы. А все-таки сердце болит, когда вижу, как ты живешь. Коли меня послушаешься, такую силу получишь, какой ни у кого здесь нет. Да хоромы богатые и голову светлую в придачу.

– А ты отомстишь?

– Коли братьев нет, а отец стар, болен или мертв, дочерям кровью за кровь платить положено.

– В церкви всех прощать велели.

– Ой, Аксютка! Поп не велел на Масленицу блины печь да радоваться, а дочки его с нами чучело сжигать бегали! Веришь ли мне, ягодка? Только добра тебе желаю. Кабы только месть была у меня на уме, кабы боль тебе причинила воля моя, я бы лучше сама погибла – третий раз, навеки.

Что бы бедная девочка ответила? Убрала русалка руку с мягких спутанных волос сестры. Словно из тени между стеной и печкой появилась в избе старуха в черной рубахе.

Теперь ближе к Бортэ была она. И кередка, и подруга ее диву дались, на худобу Ягини глядя. Нос оказался большим, крючковатым. Из-под очень темных губ выглядывали в уголках рта клыки белые. Высоко над седой головой и горбом в костлявой желтой руке держала старуха палку с черепом на конце. Пустые глазницы светильника этого горели так, словно заманивали в ловушку на муки вечные. Матрена на колени упала перед Бабой-ягой.