Сколько лет было этой юной особе? Семнадцать? А может, двадцать семь? В наше время, когда вчерашние школьницы стремятся во всём походить на уставших от славы, безжизненных топ-моделей, порой сложно сказать, кто бросил на тебя вопросительный взгляд из толпы: старшеклассница или замужняя дама, жаждущая приключений на стороне. Но эта купальщица всё же недалеко ушла от школьной скамьи. Я судил об этом по её протёртой джинсовой куртке, купленной скорее всего на местном рынке, по исцарапанным по локоть рукам (напряжённые отношения с избалованным сиамским котом), вульгарным словам, доносившимся до меня сквозь раскаты глухого прибоя.
О близком присутствии наблюдателя она, увлечённая пляжными радостями, не догадывалась. Между тем я следил за ней не первый день. Впервые я увидел её в душном кафе на оживлённом променаде. Она болтала со своими подругами о юных привлекательных разгильдяях, торговавших на городском рынке турецким ширпотребом. Неприятно хихикая, она поцеживала кофе, чередуя короткие глотки с длинными сигаретными затяжками. Я смотрел на неё, прикрываясь местной тоскливой газетой, в которой по поручению Вальтера искал познавательные статьи о жизни курорта.
Спустя пару дней я вдруг обнаружил эту хрупкую девочку с короткой мальчишеской стрижкой в окне дома напротив за весьма прозаическим занятием. Она вешала постиранное бельё на провисшие за подоконником верёвки и что-то напевала. Тут же меня ошарашило простейшее открытие: мы, оказывается, соседи! Но разве могла она, причисленная моим неуёмным воображением к рангу первых городских красавиц, жить в сыром деревянном доме через дорогу от «неприступной крепости» Вальтера? Разве могли крикливые пьющие соседи омрачать её чистое возвышенное бытие? Я смотрел в её спальню из окон другого, тепличного мира, в котором материальное благополучие домовладельца сквозило в любой мельчайшей детали богатого интерьера, и пытался расстаться с навязчивой мыслью о том, что грузный кирпичный забор, воздвигнутый строителями Вальтера вокруг дома (от довоенной ограды остались лишь два пролёта и калитка), заставит её отнестись ко мне с неминуемым предубеждением.
Наши дома разделяли тридцать метров. В универсальной мансарде я устроил наблюдательный пункт. Из открытого настежь окна я свободно прочитывал асимметричные примитивные цветы на её пропылённой шторе. Вечером до меня доносился отчётливый звон посуды и столовых приборов из кухни. Я слышал грубый голос отца, запрещавшего ей пить на ночь кофе с молоком. Позже, когда за шторами прекращались всякие перемещения и в окнах гас свет, я ожидал включения мутного бра в её комнате, что непременно случалось после её возвращения из ванной. За незадёрнутыми занавесками она бесшумно передвигалась по комнате, готовя на ночь кровать. Два разросшихся запущенных кактуса, стоявших на подоконнике, как наклейки, прилипали к её подвижной пластичной фигуре. К окну она подходила редко. (Немногие страдают привычкой смотреть перед сном в небо).
Так моё проживание в доме Шмитца наполнилось новым смыслом. Я не утратил интереса к живописи. Наоборот, я стал работать с удвоенной энергией, но теперь тонкие шлейфы моих многослойных эмульсий ложились на ватман, влекомые исключительно вдохновением из дома напротив. Там, за бутафорской прогнившей стеной, которая непременно должна была развалиться при первом же осеннем урагане, оно жило в тесноте и убожестве, жило и скандалило с родителями, опустошавшими за вечер бутылку дешёвого портвейна.
Из детской Вальтера, куда я заходить не любил, мне пришлось взять бинокль его отца, чудом уцелевший в подвале коммуналки. Как-то с этим биноклем Вальтер долго ходил по дому и, останавливаясь у распахнутых окон, прикладывал его к глазам и внимательно рассматривал туи и лиственницы на нашей зелёной улице, будто хотел убедиться в подлинности парковых насаждений, затмивших могучими стволами и кронами просторный ландшафт его детства.