Она откапывает в своей сумке таблетки и удобно устраивается на полу. Методично кладёт их в рот, одну за другой.

«Нет никаких дверей. Можно уйти и так».

Успевает съесть три или четыре, прежде чем мужчина дёргается, просыпаясь, и с лёгкостью отнимает остатки пачки.

Съеденная доза вызывает лишь безразличие. Облегчения не наступает. Соня с удивлением наблюдает, как она же сидит на полу, обдолбано глядя на воздух – густой, словно кисель.

На четвёртый день они выходят гулять. Мужчина крепко держит её за руку, – со стороны это походит на влюблённых школьников, – рядом с дорогой стискивая пальцы так, будто боится, что в любой момент она может ринуться под колёса машины.

Определённо может.

Они идут к лесу, мимо той самой берёзы и мятлика к розовым кустам иван-чая, подсвеченным золотистыми солнечными лучами.

Там мужчина тихонько отпускает Соню, и она смиренно следует рядом. На его лице написана смертельная усталость, – должно быть, казнит себя, но это происходит молча, а потому безжалостно. Они садятся на ствол мёртвого дерева, упавшего так давно, что кора успела облезть, а древесина стать серой и бархатистой.

– Знаете… Это прозвучит странно… Вы, возможно, не поверите, но… – глухо выдаёт мужчина. – Этой веткой… – при упоминании ветки Соня непроизвольно вздрагивает и съёживается, – я хотел сделать приятное.

– Приятное, да, – повторяет она, наблюдая, как шмель садится на лиловый цветок, и тот изящно прогибается под его внушительным весом.

Вместо сильного мужчины перед ней предстаёт нескладный маленький мальчик – брошенный всеми и всеми забытый, в расхлябанных сандаликах со стоптанными задниками, изодранной коленкой с засохшим поверх болячки струпом и в рубашке с пуговицами, болтающимися на нитках. В кармане – колючие крошки от булки, огрызок карандаша и самодельный человечек, смотанный из куска найденной на дороге проволоки. Руки в цыпках, заусенцы под корень обкусаны. Глаза глубокие, серьёзные не по-детски.

Ему так бесприютно, что Соню, словно холодным облаком, накрывает всеобъемлющей жалостью, – жалостью материнской, замешанной на безусловном принятии и самопожертвовании. Пронзительное чувство бьётся подранком где-то под сердцем.

«Гладить и гладить по голове, целовать в висок и жалеть, дать ему живительного тепла, спасти, вытеснить необъяснимую жестокость своей любовью и состраданием».

– Я хочу сырок, – произносит Соня.

– Сырок? – оживлённо переспрашивает мужчина. – Хорошо. Пойдёмте, купим сырок. Ванильный, да?

– Да, – Соня поднимает глаза, и на её измождённом лице мелькает слабая улыбка, которая тут же гаснет.

…Они доходят до супермаркета. При их приближении стеклянные двери призывно раздвигаются, приглашая войти. Внутри ярко горит свет, ходят с тележками люди, и Соня резко отшатывается.

– Идёмте, – говорит мужчина, крепко стискивая её руку.

– Я не пойду, – говорит она, упираясь. – Тут подожду. Ладно?

Он пристально смотрит ей в лицо. Взволнованно произносит:

– Леди… я застану Вас здесь, когда вернусь? Так ведь?

Открытые настежь двери ждут.

– Да, – коротко кивает она. И снова её лицо озаряет блуждающая улыбка – только на полсекунды.

Нервно моргая, он отпускает её руку и напряжённо следит за реакцией: кажется, ждёт, что вот сейчас она рванёт с места в карьер и диким мустангом ускачет в прерию. Но Соня делает шаг к поручню, установленному на крыльце, и, взявшись за него по-детски – рука к руке, – застывает статуей.

– Не бойся, – говорит она грустно, – я буду ждать тебя, сколько потребуется.

– Ладно. Ну… ладно, что ж.

Мужчина неуверенно заходит внутрь, – прозрачные двери сходятся за спиной. Сквозь стекло видно, как, огибая тележки и покупателей, он бежит в молочный отдел, будто речь идёт о жизни и смерти, а не о банальном сырке, – ванильном сырке, для Сони.