Вытягиваясь на земляном ложе, она тихонько напевает про себя. И чей-то голос отвечает ей в полной гармонии. Девочка оглядывается по сторонам, хотя точно знает, что одна в лесу. Снова поднимает глаза к огромному дереву, возвышающемуся над ней. И снова поет, и голос вновь отвечает ей.

Она все еще смотрит на дерево, когда из леса выходит ее мать и начинает бранить девочку за то, что та так долго гуляет одна, но когда девочка говорит ей, что дерево поет с ней в унисон, мать замолкает.

– Разве деревья умеют петь? – спрашивает девочка. – Оно особенное?

– Особенное, – отвечает мама. Ее бледно-серые глаза настороженно смотрят на величественное дерево. – Это сердце леса. Материнское дерево. Но оно не может петь, Мэри. Гистинги и люди не разговаривают друг с другом. Ты ведешь себя глупо, и тебе нельзя заходить так глубоко в Пустошь. Возвращайся домой и оставь дерево в покое.

Мэри так и делает. И когда она становится старше, а юбки – длиннее, решает, что, наверное, ошиблась. Материнское дерево не могло присоединиться к ее песне, это было всего лишь поскрипывание ветвей или завывание ветра.

Но иногда, когда она бродит по Пустоши, напевая про себя, ей все еще кажется, что кто-то отзывается на ее песню.

Шестая глава

Неуловимое искусство штормового пения

МЭРИ


Тени парусов медленно расползались по палубе: шел к концу второй день, как мы покинули Уоллум. На безоблачном, но таком холодном и бледном небе солнце клонилось к закату, море покрывала ледяная корка. Ветер холодил щеки, хотя и не так сильно, как это могло бы быть.

Зимнее море стояло на пороге настоящей зимы, которая длилась восемь месяцев в году. Время, когда только корабли с гистингами в носовых фигурах и штормовиками на палубах осмеливались бросить вызов волнам. Время тайных войн и рискованных походов, время страшных штормов, когда предприимчивый контрабандист вроде Рэндальфа мог заработать состояние всего на одной удачной авантюре.

Я сидела на табурете у грот-мачты с потухшим взглядом, кутаясь в свой поношенный плащ. Все мужество и вся глупость, которые толкали меня к побегу в Уоллуме, исчерпались до дна. А всего-то нужно было один день простоять привязанной к фок-мачте, открытой всем ветрам и соленой морской воде. И тогда простой табурет показался мне роскошью.

Временное освобождение от пут не было проявлением доброты или наградой. Сухой расчет: если бы Рэндальф оставил меня стоять еще немного, я бы просто умерла. Поэтому он выдал одеяло и позволил провести ночь у печки на камбузе. С меня сняли кляп, развязали руки, но я по-прежнему ощущала себя пленницей. Теперь стенами темницы служили волны, простиравшиеся до самого горизонта. Вершины скал прибрежной линии Аэдина исчезли из виду, поглощенные морским туманом.

И единственный путь к свободе – головой в волны.

«Моя последняя штормовичка утопилась», – вспомнила я слова Рэндальфа, сказанные у Каспиана, и задрожала. Но какая-то часть меня поневоле прислушалась к этой идее, такой мрачной и безнадежной, и отложила ее подальше, на крайний случай.

Вокруг суетилась команда Рэндальфа. Матросы наблюдали за мной постоянно. По ночам я спала вполглаза, боясь, что в мою кладовку кто-то вломится или же опять возникнет призрачный силуэт гистинга.

Что было еще хуже, меня держали впроголодь. Рэндальф заявил, что еду надо заработать, доказав собственную ценность.

Шторма, который я вызвала, чтобы скрыть наше отплытие из Уоллума, для этого было недостаточно. Оказалось, что вызвать шторм куда проще, чем разогнать его или поддерживать хороший ветер, а я, как и предположил Рэндальф на аукционе, была не обучена. Хорошие штормовики проходили обучение и потом стажировались на флоте еще в юном возрасте, я же, лишенная голоса, всю жизнь пряталась в Пустоши.