Конни провела ладонью по столу, все еще думая об отце. Как бы уговорить его выйти из комнаты? Дело было не только в его здоровье: она хотела спросить, зачем он тогда, неделю назад, ходил в церковь? Он не выносил никаких расспросов, и обычно Конни к нему не приставала. Не хотелось огорчать его. Но в этот раз дело другое. Конни ждала терпеливо, зная, как важно правильно выбрать момент, но и упустить еще одну неделю было бы слишком.
В последние пару недель Гиффорд был сам не свой. Словно им владели какие-то трудноопределимые эмоции. Страх? Вина? Горе? Конни не имела ни малейшего представления, заметила только, что, когда он все-таки выходит из комнаты, то мимо окон проходит всегда быстрым шагом. И еще он несколько раз спрашивал, не приносили ли каких-нибудь писем. Дважды Конни слышала, как он плакал.
Ей было тревожно за него. И не только за него, как она поняла теперь.
Внезапно внимание Конни привлекло что-то, блеснувшее посреди канала. Яркая вспышка, похожая на сигнальный огонь корабля. Откуда это – со старой соляной мельницы? Конни приставила руку козырьком к глазам, но ничего не увидела. Только несколько домишек, разбросанных по берегу со стороны Апулдрама.
Стараясь заглушить тревожные мысли, Конни раскрыла дневник на записи от 25 апреля и разгладила страницы. Придя из церкви, она сразу же записала свои впечатления и мысли (она всегда записывала то, о чем рассуждала сама с собой), пытаясь разобраться в том, что произошло. Переписала имена всех, кого знала, и набросала пером портреты незнакомцев. Женщину в синем пальто тоже нарисовала, хотя тут же поняла, что может описать только ее одежду и шляпу, но совершенно не представляет, как выглядела она сама.
Конни допила остатки кофе и начала читать.
Традиция традицией, однако Конни все же усомнилась тогда (и сомневалась сейчас), что все эти люди собрались у церкви в канун Святого Марка сами по себе, не сговариваясь. И уж во всяком случае ее отец никак не должен был оказаться среди них. Она никогда не видела, чтобы он ходил на службу – ни на Троицу, ни на Рождество, ни даже на Пасху.
И этот странный вопрос, заданный шепотом, который долетел до ее ушей, когда снова зазвонил колокол. «Она здесь?» Выговор образованного человека, не деревенского жителя. «Она здесь?» Смысл вопроса совершенно менялся в зависимости от интонации.
Песня Мэри все летала по углам дома – певучие ноты плыли в сладком послеполуденном воздухе.
Конни услышала их раньше, чем увидела.
Она подняла голову: низко над головой пролетала пара лебедей-шипунов. Длинные шеи вытянуты, клювы – яркие оранжевые мазки, мерные взмахи крыльев в воздухе. Конни повернула голову, провожая их глазами.
Лебедь. Белые перья.
Ее пронзило внезапно ожившее воспоминание из канувших дней. Ей лет девять-десять, ее длинные каштановые волосы перевязаны желтой лентой. Она сидит на высоком деревянном табурете у кассы в музее.
Она нахмурилась. Нет, лента не желтая. Красная.
Над дверью деревянная вывеска с надписью масляной краской: «Всемирно известный музей Гиффорда – дом диковинок из мира пернатых». Ладони у нее горячие и липкие от фартингов, полупенсов, а иногда и шестипенсовиков. Она выдает билеты, напечатанные на грубой, шершавой синей бумаге.
Новый скачок памяти. Опять лебедь. Его глаза, затуманенные горем.
Из всех таксидермических экспонатов в коллекции только этот лебедь был ей ненавистен. Он стоял у главного входа, широко раскинув крылья, словно приветствовал посетителей, и она боялась его до ужаса. Что-то пугающее было в его размерах, в размахе крыльев, в перьях на груди, вылинявших на солнце сквозь стекло. В проплешинах от моли и каплях жира, похожих на волдыри. И еще одно воспоминание. Когда Конни рассказали, что лебеди живут парой всю жизнь (кто ей мог такое рассказать?), она плакала: ей сделалось физически плохо при мысли, что, может быть, подруга лебедя, ставшего чучелом, сейчас повсюду ищет и не находит своего потерянного возлюбленного.