– Я всегда этого хотела, – говорит Эвелин.
У меня сердце из груди выпрыгивает, когда я представляю, как она сидит и мечтает о нас.
Я шепчу:
– Еще год, и ты навсегда вернешься домой, займешься чем-нибудь… Ты кем хочешь быть?
Она улыбается и поворачивается, чтобы посмотреть мне в лицо.
– Не знаю… Хочу, как Мэйлин – повидать мир. Ты когда-нибудь слышал о гастролирующих пианистах?
Я качаю головой.
– Мэйлин много о них рассказывала. Это такие люди, которым платят за то, что они играют на рояле с оркестром. Представляешь? Вот, может быть, стану пианисткой. Или пилотом и буду летать, куда захочу.
Я решаю ее подразнить.
– Ты не можешь стать пилотом.
Она поднимает брови.
– Это еще почему? Потому что я девушка?
Я смеюсь, сраженный тем, как она верит во все, кроме своих собственных ограничений.
– Потому что ты боишься высоты.
Эвелин прищелкивает языком, вспомнив, естественно, все те случаи, когда трусила прыгать с самой высокой точки Капитанской скалы.
– О, так теперь ты знаешь обо мне все, Джозеф Майерс?
Я тихо отвечаю:
– Ну кое-что.
– Если ты такой умный, кем ты хочешь быть?
– Твоим мужем.
Сердце у меня бешено колотится, и в этом стуке я слышу шлепанье наших босых ног по тропинке, ведущей к морю; все годы, проведенные вместе, эхом отдаются в моей груди, когда я притягиваю ее к себе и впервые целую.
Глава 3
Джейн
Июнь 2001 г.
Мы с матерью сидим в кабинете друг напротив друга, я за «Стейнвеем», рядом шкаф, заставленный фотографиями в рамках и разбухшими от влаги книгами. Именно к глянцевому черному «Стейнвею» тяготела я в детстве, потому что хотела отличаться от мамы, которую всегда видела за «Болдуином». Сто лет прошло с тех пор, как она учила меня играть, как я вообще мало-мальски музицировала, но в каждый приезд меня тянет в эту комнату, тем более собственного инструмента у меня нет. Сидя на банкетке, вспоминаю, какой я была много лет назад, когда совсем отдалилась от родителей и думала, что больше никогда не буду с ними общаться и уж тем более не окунусь снова в покой и уют нашего кабинета. Рядом с пианино не получается долго грустить. Вот уже я выпрямляю спину, ставлю ноги на педали, пальцы летают по клавишам. И мама рядом. Музыка всегда нас объединяла.
Я не разрешаю себе взглянуть на мать, подметить изменения, которые до этого почему-то ускользали от моего внимания. Крошечные детали я списывала на возраст. Не могу заставить себя посмотреть в лицо истинному виновнику, с кем невозможно договориться, – диагнозу, на котором мне следовало бы сосредоточиться, который изрядно бы меня подкосил, не будь я в таком смятении от идеи родителей. Не могу проявить к ней великодушие, сочувствие и при этом не соглашаться каким-то образом, что у ее мыслительного процесса есть обоснования. Не сейчас, когда они втихомолку приняли решение, не дав нам возможности рассмотреть другие варианты. Не сейчас, когда наугад выбран один год – а вдруг ей суждено гораздо больше? Не сейчас, когда выяснение обстоятельств, фактов и сроков, то есть воссоздание полной картины происходящего, укажет на то, что мать умирает. Вместо этого я левой рукой играю гамму, не в силах сопротивляться засевшей глубоко внутри мышечной памяти.
– О чем же ты хотела поговорить? Какую еще сногсшибательную новость припасла?
Я первый раз вижу родителей (точнее, маму, потому что папа немедленно нашел себе занятие в саду, и мы в доме одни) после того, как они озвучили свой чудовищный план. Причем зашли они издалека: накрыли стол с закусками, расспросили о работе, а потом раз – и обухом по голове. Когда я в тот вечер подвозила Томаса до вокзала, он молчал, был весь в себе. Мы с ним общаемся не то чтобы часто. Из-за графика – я записываюсь в студии рано утром, а брат заканчивает работать невообразимо поздно – мы в основном встречаемся на днях рождения и прочих праздниках. Поэтому я удивилась, когда на следующее утро он позвонил: мол, пока не поздно, родителей нужно остановить. Конечно, я двумя руками за. Нельзя им позволить довести дело до конца. Мама, не сейчас, хотя бы не так рано! Папа, вообще не надо!.. Но они всегда были такими – сосредоточенными друг на друге, созависимыми, – и где-то в глубине души я не удивлена, что они придумали себе такой конец. В их мире смерть одного означает смерть обоих. Когда я сказала Томасу, что ничего другого им и в голову не могло прийти, он повесил трубку.