Кончились праздники – а разве они были? Просто – сбился человек на рассеянном и полупьяном своем пути, а сейчас тоже сбился, но в иную сторону. Да и с чего сбился-то? Что-то очень давно не подмечал я тропки под ногами. Да и была ли тропка? Может, никакой тропки и не было?


Бывает лишь счастье найденной фразы, и еще большее – счастье найденной формы. Форма – это вовсе не внешнее, это ключ постижения. То, что не записано, не существовало. Незаписанные встречи, чувства, боли, радости – да их вовсе не было в моей жизни, а запись в дневнике очень редко дарит существование пережитому. Вечную жизнь дает лишь форма. Форма же одновременно и проверка пережитому. Добросовестно, сильно и ярко пережитое легко находит свою форму. Я никогда не сомневался в качестве таких переживаний моей жизни, как брак с Машей, фронтовые мытарства, страх войны, Маринка и почти все детство. Ценность их подтверждается легкостью, с какой они обретали форму на бумаге. Верно, что мой второй брак был лишен любви, он не рождает и не поддается форме. Хотелось бы многое проверить этим.

Литературная бездарность идет от жизненной бездарности. Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником. Когда я говорю о том, что мною не было записано, мне кажется, что я вру…

30 августа 1949 г.

Прошла сквозь жизнь еще одна ненужность: Алушта. Однообразен ключ последних лет моей жизни: водка и бабы. «Выпил поллитра, бабу», – и так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Вот к чему свелась жизнь – дар и тайна Божья. Вот для чего я, двухклеточный, сопротивлялся усилиям матери, докторов, яду лекарств – всем попыткам задушить меня в первооснове. Наверное, у меня была тогда какая-то великая цель, если ни горячая ванна, ни касторка, ни хина, ни злые массажи, ни искусственные падения ничего не могли поделать с двумя слипшимися, лишенными всякой защитной оболочки клетками. Была эта цель и впоследствии, когда я, многоклеточный, уже не рыба и не кролик, а сын человеческий, сопротивлялся золотухе, желтухе, воспалению легких, кори, ангине, гриппу, желудочным болезням, стремясь выжить во что бы то ни стало. Мне кажется, что эта цель, ставшая осознанной, сохранялась у меня, двадцатилетнего, когда я оберегался от жизни для единственно настоящей жизни на бумаге.

Теперь эта цель утратилась, и я с изумлением обнаружил ядовитость окружающих людей. Прежде люди скользили по моей душе, нанося царапины не более глубокие, чем карандаш на бумаге, а сейчас они топчутся внутри меня, как в трамвае. С признанием серьезности и подлинности окружающих людей утрачивается единственная настоящая серьезность – собственное существование. Любовь к людям – это утрата любви к себе, это конец для художника.

Сейчас я стал таким же, как все – тепловатый, любящий, озабоченный и несерьезный. Цели-то нету.


О П. Селезневе – сын ларешника, поднявшийся до вершин формальной логики.

О Коварском – Иов малоформизма.

О Кожевникове – Галилей, вбежавший в застенок инквизиции с криком: «А все-таки она не вертится!»


Я так давно не писал, что единственная форма, в какой я сейчас мог бы писать, это вопль Хемингуэя в рассказе «Снега Килиманджаро», вопль о том, что он не написал о том-то, о том-то и о том-то. Перечень с обозначениями – на большее не хватит. Нельзя позволять событиям жизни перехлестывать друг друга. Сперва рассчитаться на бумаге с одним и лишь тогда приниматься за другое.

8 сентября 1949 г.

У Старковских. Петр Иванович[30] был не по-актерски естественен и прост, – из-за некоторой неловкости и натянутости. Затем позвонила из Минска любимая дочь Галя. И от радости, от вмиг прорвавшейся душевности, от безыскусственного родительского чувства Петр Иванович заговорил так, как я и ждал от него: с могучим актерским пафосом, с знаменитыми модуляциями в лучших традициях «дома Щепкина». Король Лир, Капулетти, Протасов и другие прославленные сценические образы заговорили его устами. На придыханиях, спадах и раскатах неслось: