И все-таки я уверен, что при халтуре отмирают какие-то нежнейшие и самые драгоценные клетки мозга. Устойчивые, когда мозг раскален настоящим святым усилием, они разом загнивают при решении одной из «каждодневных задач».
– 1951 -
Сегодня хоронили Андрея Платонова. По дороге на кладбище, возле клуба, я прихватил Атарова, беседовавшего со смертью в козлином манто – Ниной Емельяновой. Я прервал их в тот момент, когда Емельянова говорила тоном, в котором лишь электронный микроскоп мог бы обнаружить фальшь:
– Я творчески чувствую этот материал…
– Тогда делайте! – благословил Атаров, которому нестрашен даже электронный микроскоп.
Наше рукопожатие и звучание первых слов были поневоле скорбными. Скорбь не была окрашена в личные тона, самая пошлая, традиционная скорбь, но все же Атаров испугался. Я это почувствовал по тому, как сразу огрубело его проникновенно-серьезное, чуть патетическое лицо.
Я имел бестактность сказать:
– Третья смерть на одной неделе.
– Почему третья? – спросил он резко.
– Митрофанов, Платонов, Кржижановский.
Он впервые слышал о смерти Кржижановского. Он жалел о том, что сел со мной в машину. Он стал похож на мясника. И вдруг лицо его опять стало глубоким, проникновенно-серьезным и патетическим.
– Это доказывает, какая у нас богатая литература, – сказал он, и – о, умный человек, – тут же внес тот оттенок либерального ворчания, без которого его слова были бы лишены искренности. – Мы сами, черт возьми, не знаем, какая у нас богатая литература!..
Приехали в тот момент, когда гроб вынимали из автобуса. Я впервые был на похоронах, и меня коробило от неуклюжести всех подробностей похоронного обряда. Зачем гроб такой тяжелый, когда в нем лежит такое легкое, бесплотное тело, что я один мог бы отнести его на руках к могиле? А здесь десять человек не могли управиться с каменной громадой гроба. Они чуть не грохнули его оземь и едва не перевернули вверх дном. По пути к могиле гроб наклонялся то в одну, та в другую сторону, и мне казалось, что бедное тело Платонова, невидное за какими-то зелеными растениями, непременно вывалится в снег…
Этого самого русского человека хоронили на Армянском кладбище. Мы шли мимо скучных надгробий с именами каких-то Еврезянов, Абрамянов, Акопянов, Мкртчанов, о которых мы знали только то, что они умерли.
Украшение похорон, Твардовский, – присутствие которого льстило всем провожающим Платонова в последний путь, – то ли изображая пытливого художника, то ли от крайней не интеллигентности, которой все внове, с вдумчивым уважением разглядывал безвкусные статуэтки на могилах наиболее состоятельных Еврезянов и Акопянов.
Близ открытой могилы с деревянными уродливыми козлами – приспособление для спуска гроба – на скамейке, под заснеженным деревом, сидел страшный человек. Чудовищный по резкости черт и по величине профиль, совершенно съевший фас, был увенчан шапкой, в которой, верно, щеголял печерский антик в день предполагаемого торжества, «правой веры». Из-под коротких рукавов кожаного пальто торчали худые огромные кисти, которыми человек охватил свое единственное колено, как последнее достояние. Человек этот не подходил ни под какую мерку, не имел отношения ни к кому и ни к чему на свете, и не из-за своей несовременности, хотя каменная дева с амфорой над могилой Еврезяна, почившего в 1783 году, казалась ультрасовременной по сравнению с этим человеком, а из-за своей вневременности и всевременности, что, в сущности, одно и то же. Впечатление от человека лучше всего передать словами одного из сородичей покоящихся здесь Абрамянов и Мкртчанов, который при виде жирафа сказал: