И вот теперь, когда все уже случилось – Марина переехала к нему, и у его мамы синусовая кардиограмма, я, надо же, наконец, признаться, не воспринимаю это как окончательно захлестнувшее. Я отламываю от крепенькой сыроежки кусок толстой ножки, чтобы посмотреть, не червивая ли, кошусь на Марину.

Я помню, как мы стояли с ней у окна в школьном туалете. Марина курила и вдруг сказала: – Вчера я стала женщиной, это очень больно… – Я во все глаза на нее смотрела, а она покровительственно улыбнулась. Что такое всегда было во мне, зачем ей вечно надо было показывать именно мне свое превосходство? Что такое было и в ней, почему я всегда хотела, но не могла от нее отлепиться? Я вышла за Алика, родила, развелась, у нее сменялись странные красавцы в «Жигулях», модные дедушки на «Волгах», я спрашивала, она кривилась, говорила «дерьмо», не называла он так лишь Тольку Федоренко.

– Брать мне замшевое пальто за пятьсот? – советовалась одна из объектовских девиц, и все сокрушенно цокали: – Такие деньги, непрактично, не бери, а Марина безапелляционно заключала: – Конечно, брать, живем-то один раз!

– Маринка, у тебя такой бюст, как ты влезаешь в сорок четвертый? – спрашивали ее. – Просто у меня очень узкая спина! – убежденно заявляла она с такой значительностью, будто объявляла, наконец, конструкцию работающего вечного двигателя.

Все это бесило меня, я думала, может, от зависти, но в глубине души знала – нет, просто мы по-разному живем, верим в разные вещи: я вечно ищу себе цели и смыслы поглобальнее, Марина убеждена, что все вокруг – для нее, и пытается и никак не может выбрать среди этого всего самое подходящее. И почему-то каждую из нас выводит из себя иная точка зрения – Марина тоже необъяснимо бурно взорвалась однажды, когда я с невинным любопытством приподняла и потрогала волан ее фирменного коротенького платья. – А если я? – вдруг со злобой дернула она вверх мою вполне традиционную юбку, я отскочила, оглянулась, постучала по лбу.

Наверное, каждая из нас не до конца уверена в своей правоте, потому нам и не расстаться, мы жадно наблюдаем друг за другом, а теперь вот она будет жить у Саши. Я останавливаюсь в своем грибном круженье, подымаю голову, смотрю на нее сквозь паутину сухих еловых веток и первый раз спрашиваю: – Ну, и зачем? – Знаешь, Надька, – сразу поняв, отвечает она, – запретили мне аборт, слишком было много, а, главное, перед этим только что был. И, вообще, не грех и мне обзавестись, – она тянется, ломает лезущий в глаза сук.

– А Сашка тебе зачем? – спрашиваю я.

– А куда я с дитем и мачехой в коммуналке? – удивляется она. – Да и название это «мать-одиночка» – сплошное сиротство, поживу пока, бывает дерьмо и похуже…

Это все она произносит с вызовом, специально, чтобы спровоцировать меня высказаться. Я поворачиваюсь, быстро шагаю к дому.

Сашу мы видим уже из окна. – Вот он! – вздрагиваю я от Марининых слов. Он идет очень быстро, куртка нараспашку, чуть не бежит, что-то там, наверное, еще случилось.

Он входит, кидает куртку, не здороваясь даже с Кимом.

– Так вот, Петров, идите, подпишите акт! – тонким голосом заводит Ким. Саша будто не слышит, быстро идет за свой стол, открывает ящик, вынимает бумаги, роется, находит какой-то лист с формулами, смотрит.

– Оглох что ли? – с любопытством спрашивает Бенедиктович. Ким удивленно глядит из-под очков.

Саша поднимает голову, вроде, замечает Кима, соображая, морщит лоб – не может, наверное, понять, что еще надо этому.

– Петров, ты меня понял, иди акт подпиши! – предлагает Ким уже сурово. – Какой акт? – в недоумении спрашивает Саша. Ким с Бенедиктовичем возмущенно раздувают щеки, и в два голоса начинают причитать на тему, как Саша может еще спрашивать, когда об этом знает весь объект! Это для них, как для двух старых сплетниц – важнейший аргумент. Саша слушает, начинает краснеть – признак того, что сейчас он их что-то такое скажет: Саша всегда в ответ на хамство сначала краснеет, потом, набычившись, бросается отражать, как затравленный, неловкий неумеха-гладиатор: