– Я буду рожать от твоего Петрова, – заявила мне Марина через месяц, с любопытством глядя на меня утром в поезде. Я знала, разве может на объекте что-то скрыться, и все же то, что она мне сказала, совсем уже меняло все. Я глупо спросила: – Это точно? Он знает? – Еще бы! – усмехнулась она. – И что? – окончательно потерявшись, спросила я. – Ну, как приличные люди поступают в таких случаях? – веселилась Марина, и я опускала голову все ниже.
Я смотрю теперь, как она бесшумно скользит между деревьев, как упруго наклоняется, рассыпаются кудри. Я впала тогда в столбняк, не было лихорадочных мысленных забегов – вот если бы я тогда… а вот если бы он… Мы с Сашей не говорили и не смотрели друг на друга, но однажды я шла в первый дом, он – оттуда, мы встретились на дороге, шел дождь, я была под зонтом, он – без зонтика, без куртки, с рулоном листингов под свитером, мокрый. Мы остановились, взглянули, я увидела осунувшееся мокрое лицо. Я дала ему зонтик, взяла под руку, рукав моей куртки сразу промок. Мы свернули оп тропинке в лес, встали под большую березу. Мы стояли, дождь барабанил сквозь крону, зонт был, как перевернутый фонтан. – Саша, ну, что же это будет? – спросила я, он сжал губы, часто заморгал. – Знаешь, – сказал он, – у меня такое чувство, что все катится куда-то в пропасть, а это только добавляет до кучи.
Он сказал, что тогда на майские напился, думал – чем хуже, тем лучше, гори все синим огнем. Теперь Марина захотела рожать, и чтобы он женился. Договорились все оформить, через год – разойтись.
– Но снова уперлось в мать! – ожесточенно воскликнул он. – Они так хорошо поладили, мать ест поедом, требует, чтобы было на полном серьезе!
Он никогда раньше не говорил так о маме, я, поежившись, отметила это.
– Марине с ребенком жить будет тоже негде, – продолжал Саша. – Она настроилась поселиться до лучших времен у нас, пудрит матери мозги про чувства, та верит.
– Ну, и что же будет-то? – повторила я.
– Не знаю, – устало вздохнул он. – Поругался совсем с матерью, вытащил чемодан – ей тут же неотложку. А ты бы пустила? – помолчав, спросил он, и его этот вопрос был лишь обозначением вопроса, не было в нем уже не интереса, ни надежды.
– Куда б я делась, – сказала я, и он снял, вытер мокрым свитером залитые дождем очки.
– Не знаю, Надя, как-нибудь распутается, – пробормотал он со стыдливой тоской, – всех уже надолго не хватит…
– Кроме меня, – сказала я. Он отвернулся, помолчал еще, хмуря лоб, щуря близорукие глаза, потом вытащил из-под свитера рулон, отогнул край и без уверенности, что еще можно упоминать об этом, все же сказал: – Вот, лезет ошибка…
Он вопросительно посмотрел на меня, и теперь в его глазах был главный и единственный, наверное, оставшийся интерес, он сомневался, занимает ли меня еще все то, что так занимало прежде, можно ли, как раньше, говорить со мной об этой ошибке. Я смотрела на него, понимала, что ему так хочется – и не с кем поделиться, я знала, что сейчас, если, не вдаваясь, я просто кивну из вежливости, мы постоим так и разойдемся.
И тогда, кажется, отключилась рассуждающая часть моего сознания – я нехотя, будто собираясь проглотить горькое лекарство, потянула рулон к себе и начала вглядываться в строчки. Он, словно только этого и ждал, с облегчением зачастил, что ходит на большую машину, редактирует, запускает снова, и хоть тресни – какой-то заскок. Я пошла в первый дом, и он тоже решил вернуться, попробовать еще раз. Я слушала, даже не пытаясь понять хоть что-то, а потом мы ко всеобщему изумлению, явились вместе в наш домик. И народ, и Марина поизумлялись с неделю, потом привыкли и я опять, с грехом пополам, влезла во все его программы, ходила с ним вместе в первый дом, мне не было стыдно, я поняла, что, если ничего не осмысливать, можно, оказывается, за милую душу существовать всем параллельно – и нам с Сашей и его работой, и его маме с Мариной, и надвигающейся свадьбе.