Меня всегда изумляла серо-голубая глубина его глаз, прозрачных, до невинной чистоты топазовых бусин, оттенённых длинными тёмными ресницами, чёрные брови вразлёт и пепельные волосы. Губы были небольшие и пухлые, а кожа какая-то нежно-молочная, словно светящаяся изнутри.
Хоть он и был старше классом на год, я помогала ему решать задачи и примеры, а он иногда даже прикрывал меня собой от ремня отца. После контузии на фронте, видно у того нервы были ни к чёрту, поэтому иногда он хватал свой ремень, как средство и орудие воспитания.
Так было и в тот раз – брат успел подставить свою спину, заслонив меня, то ли специально, то ли случайно попав под раздачу. И армейская пряжка со свистом хрястнула по его худым лопаткам. Отец отбросил ремень, лязгнувший металлом об пол, сел на табуретку и обхватил голову руками.
Мой бедный брат кричал, как подстреленный оленёнок, тоненько и жалобно. Я подвывала, забившись под свою кровать, где было моё гнездовье для плача и лежбище от наказания. Обычно все попытки бабушки вымести меня оттуда веником, оказывались безуспешны, потому что я сплющивалась, как только могла в дальнем углу.
Слёзы мои лились на пол, и вскоре натекла лужица. На шум прибежали мама с бабушкой и обнаружили багровый наливающийся рубец на спине брата. «Совсем одичал в своей тайге», – пробормотала бабушка, презрительно прошаркав мимо отца на кухню за медвежьим жиром, чтобы смазать бурый результат воспитательной акции.
А ведь когда мы с братом были поменьше, то иногда отчаянно с ним дрались, теперь и не вспомнить за что, но порой упрямая непримиримость точила наши юные сердца, и какое-то соперничество тоже было, хоть я не переставала его любить, да и он меня тоже – ну просто какой-то странный эффект раздвоения сознания
А эффектом раздвоения сознания я называю двойственность отношения к человеку или событию. Так иногда бывает, когда, и любишь, и не любишь человека, и уважаешь, и не уважаешь, и вроде глупы его поступки, и на грабли он наступает постоянно, но ты не можешь его не любить, а наоборот, какая-то сила к нему подтягивает, будто сам от этого раздваиваешься вдруг, и нет однозначного ответа.
И, если он верит всем, потому что доверчив, не понимая, что его доверчивость уже видна со всех сторон, как через увеличительное стекло, то мне всё равно его жаль, оттого что он хоть странным до смешного и кажется, а скрытная порядочность в нём всё же сквозит.
Просто он частенько ошибается и всем это сразу заметно, потому что он на каком-то открытом месте находится, и там уж ничего не скрыть. Так у многих ведь бывает, но они ловко прячут свои огрехи.
А он не умеет, вот и предстаёт перед всем жаждущим крови и зрелищ миром, во всей своей такой разнелепейшей «красе».
Но я его уже и люблю за это, и любуюсь его естественной нелепостью и натуральным замешательством иногда, и этой мимолётной тенью виноватой и обречённой улыбки проигравшего, как у некоторых моих знакомых или даже у известных людей, увиденных по телевизору, в некоторых областях их деятельности, совершающих такие глупейшие казусные проступки, что диву даёшься, да как же можно быть таким недотёпой.
Но оттого мне самой становится тепло и хорошо, хоть и щемит где-то глубоко за этот досадный прокол, и грызёт уже возмущённо червячок сомнения, и недоумения – мол, да как же так можно то, а на душе всё равно как-то чище и светлее становится, хоть знаю, что никогда и не увижу этого виновника данного события больше в жизни, а он об этом и не подозревает и никогда-никогда не узнает, да и не должен знать.
Может, и я для кого-то являюсь или была для некоторых этаким образцом двойственности сознания, как мой брат для меня, или я для него, когда мы ссорились непонятно зачем, может, надеясь, что всё обозначится чётче, понятнее, правильнее, пройдя испытание раздвоения, как бы пропущеное, через линзу правды, вот только чьей правды то?