И ещё я увидела, как лицо моего учителя вдруг просияло, вытянулось в изумлении, и он восторженно воскликнул «Ах ты, моя золотая девочка!» Юрий Николаевич вначале замер, восхищённо онемев, ведь он был художником и умел восторгаться красотой, а может, там было ещё что-то? Энергия ли, сила ли, будущее ли…или поток нашего солнечного ветра?

Затем он изогнулся как вопросительный знак над коробочкой акварели, сидя на несоразмерно маленькой для его двухметрового роста табуретке, и начал лихорадочно быстро замешивать цвета на палитре. Он стремительно набрасывал мазки цвета на свой карандашный рисунок, порой хищно вглядываясь в натуру и, время от времени откидываясь назад, чтобы увидеть свою работу издали.

Он спешил, но изредка всё же оборачивался к ученикам и победоносно восклицал своё короткое «А-а!», «А-а!», указывая на изображение, проявляющееся из-под его кисти на листе бумаги.

Он очень гордился своим произведением, и увлечённо искал на палитре всё новые и новые оттенки. Быстрыми движениями кисти он прокладывая разнообразные красные рефлексы на подбородке, косах, шее. Он ведь знал, что такие мгновения быстро заканчиваются.

А луч, тем временем, продолжил своё необратимое движение дальше, и, скользнув по подоконнику, исчез в зелёной листве виноградной лозы за окном.

Но его сила, энергия жизни, восторг, изумление перед прекрасным остались в том портрете, который я ещё раз увидела, только много лет спустя, посетив моего старого учителя в его маленькой квартирке на Молдаванке в Одессе.

Портретик казался теперь совсем небольшим, но висел среди самых удачных работ учителя на стенке. Портрет был аккуратно оформлен под стекло, в скромную дешёвую рамочку, как и все его акварельные работы.

Мой первый учитель тогда ещё преподавал, и очень гордился своими лучшими учениками, которых он подготовил к большому плаванию, то есть к обучению в художественных училищах, институтах и Академиях.

Он громогласно рассказывал о нас родителям своих новых учеников, своим сотрудникам и посетителям. Он показывал всем наши ученические акварели и рисунки, из которых обустроил выставку прямо в студии, и некоторые новые его ученики даже копировали наши детские работы.

Одну из моих, композицию получившую приз на международной выставке, точно скопировали. В композиции, выстраданной мной, политой слезами, протёртой до дыр, но с помощью учителя, подклеенными с изнанки отверстиями, прошагавшей со мной много километров из деревни, где мы жили, до изостудии в городе, изображено было звёздное небо и мир под ним.

А громкий голос нашего учителя слышен был даже на улице. Он вырывался из распахнутых окон изостудии и перекрывал гулы, звоны и крики, доносившиеся из грузового порта, начинающегося внизу, аккурат за чудесной старинной колоннадой, что возвышалась возле нашего дворца пионеров.

Говорил он громко, потому что контузия, полученная им на фронте, привела к частичной потере слуха, поэтому децибелы громкости его голоса порядочно зашкаливали.

Но он сумел научить нас главному, любви к жизни, к прекрасному, умению видеть эту красоту, ценить и по-детски наивно и откровенно восторгаться ею, как в первый раз.


Мы с братом обычно делали уроки в гостиной, сидя напротив друг друга за большим круглым столом, крытым льняной скатертью, красиво вышитой крестиком по канве нашей мамой.

Когда Витя мечтательно поднимал глаза вверх, если не ладилась задача, он будто ждал, чтобы я ему помогла, а я в это время замирала и восхищённо вглядывалась в эти огромные голубые озёра, доверчиво живущие какой-то своей, самостоятельной, особенной жизнью на лице моего брата.