А когда лёг снег, и уроки физры переместились на улицу, выяснилось, что Мара не умеет стоять на лыжах и коньках, она боялась упасть и пораниться о полозья или же об острия лыжных палок. В пятёрочном аттестате заведомо нарисовалась убогая «тройка» по этому никчемному предмету.
Симпатичный одноклассник, к которому она отнеслась без пиетета, в отместку тут же окрестил её «Чунга-Чангой», всем казалось это смешным. Через два года, когда на Мару стали обращать внимание мальчики и она заняла в иерархии класса подобающее место (не такая красивая, как мама, но всё же), Вадим ещё вспоминал это прозвище, но его уже никто не поддерживал: мальчики звали в кино, девочки завидовали привозимому с долгих каникул загару.
Самой большой утратой оказалось теперь отсутствие бабушкиной поддержки, которая не давала родителям «нервировать девочку». Бабушка любила Мару безо всяких условий. Огорчалась порой, да. Но любила – по самому факту рождения. Маме, чтобы её любовь не ослабевала, надо было кроить Мару по своему образу и подобию. Но Мара оказалась из другого теста, не похожая ничем ни на маму, ни на мамину родню. Не слепишь, что задумано. Особенно сложно маме стало любить её, когда в Маре начало прорезываться девичье. Мама как могла отдаляла момент превращения ребёнка в отроковицу.
АНГЕЛ МОЙ
Бабушку Мара беззаветно любила – так же, как бабушка Мару – долго остававшуюся единственной внучку. И никаких других бабушка уже не хотела.
Но однажды отец вытащил с антресолей и собрал старые Марины манежик и кроватку, их поставили в узкой Мариной комнате, впритык к её диванчику (а после девчонку и вовсе переселили на раскладное кресло).
На плоской подушке в кроватке поселилась светлая голова нового младенца; за откидной полочкой серванта, куда Мара привыкла наведываться за спрятанными к Новому году дорогими конфетами, обосновались пелёнки, бутылочки, коробочки с присыпкой, стеклянный клаксон с резиновой грушей – молокоотсос. Мама оставляла грудное молоко, когда уходила на работу, декретные отпуска были короткие, а детей в то время подолгу не отлучали от груди.
Так кончилось безраздельное Марино владычество в доме. Приходили родственники и родительские друзья, все любовались золотыми локонами младенца, его пухлым ротиком, его большими бессмысленными глазёнками небесной голубизны, крепенькими ручками и ножками, которыми он беспрестанно сучил, раскрывая пелёнки. И только бабушка не присягнула непрошенному гостю, самозванному принцу, осталась верна своему любимому курчавому угольку, уводила Мару на свою половину и там утешала этого божка, ныне всеми покинутого. Маре разрешалось нацепить на себя нитку поддельного жемчуга, все бабушкины замысловатые броши и камеи, брать расшитый бисером бархатный бабушкин ридикюль и вертеться перед трюмо, отражаясь во всех его трёх зеркалах.
Влюбленный бабушкин взгляд сопровождал Мару повсюду, часто Мара из-за дверей слышала, как бабушка ссорится с родителями, которые «нервируют девочку».
Вступался за правнучку и навещавший их изредка дед Григорий, живший отдельно, с очередной женой. Запрещал делать замечания девочке и – ещё того хуже! – ставить в угол.
– Бессердечные, – выговаривал он внуку и его жене. – С девочками так нельзя, только в родительском доме они и бывают счастливы. А потом какой-нибудь мужик обидит. Или муж начнёт помыкать. Вырастет Маришка – намыкается.
Несмотря на это союзничество в вопросах воспитания Мары, в остальном бабушка была в жёстких контрах со своим отцом. Он таскал куски говядины из кастрюли прямо руками, после чего суп быстро закисал. Но не только из-за супа.