Вот чего ни Изабель, ни Робби не понять: Дэн хочет снова пережить такие мгновения, хоть пару раз. Хочет только этого. Теперь он поет баллады, больше от рока в нем ничего не осталось, но и провозглашая красоту, легко сотворит волшебство, надо только делать это пылко и проникновенно. Посмотрите на Джони Митчелл, на Нила Янга. Дэн и такими песнями раскачает зал, он способен забраться другим под кожу, способен призвать их живые, мерцающие души. Вот чего он хочет. И хочет-то совсем чуть-чуть. Совсем чуть-чуть. И только этого.

– Надо отвести Натана в школу, – говорит он Робби.

– Хочешь, я отведу?

– Лучше поторчи тут с Вайолет, ладно?

– С превеликой радостью.

Детский садик Вайолет временно работает только днем, пока ищут замену Грете, с которой вроде не было проблем вплоть до позавчерашнего дня, когда она, велев детям клеить дальше пасхальные яйца из цветной бумаги, вышла из группы и исчезла бесследно.

Иной раз кажется, что на самом-то деле крах цивилизации начинается не сверху, не с банкиров и хозяев корпораций, и даже не с террористов и загрязнителей окружающей среды, но снизу, с учителей и воспитателей, не знающих точно, проверял ли кто-нибудь стены садиков и школ на токсичность и не войдет ли вдруг в класс человек в самодельном камуфляже и маске для Хэллоуина с винтовкой наперевес.

– Натан, – говорит Дэн, – давай-ка собирайся.

А Робби говорит:

– Вайолет, остаемся с тобой пока одни.

Та, вскинув руки вверх, кричит:

– Ура-ра-ра!

Робби начинает замечать, что Вайолет фальшивит. Неужели так рада час провести наедине с дядей, которого видит каждый божий день? В каком, интересно, возрасте дети начинают понимать, что иногда должны пародировать детей – для соответствия ожиданиям?

Или Вайолет, как и Робби, просто чувствует непримиримость между Изабель и Дэном, витающую в атмосфере? И надеется, что ее бурные детские восторги, если почаще их озвучивать, смогут заглушить зловещий, хоть и невнятный ропот, который слышится ей теперь то из-под кровати, то прямо изнутри стены.

В метро плачут только незнакомки. Никто их не знает, да и сами они, скорей всего, не узнают себя в эту минуту. Изабель таких видела. И гадала, как же они до этого дошли.

Вообще-то метро ей нравится. Нравится этот сутками грохочущий мир вечной ночи, и пассажиры нравятся, поскольку служат напоминанием, что ты отнюдь не типичный представитель человеческого вида, – и этот вот зажатый меж костюмов татуированный парень с йоркширским терьером, высунувшимся из рюкзака, и ортодоксальная еврейка в сопровождении сыновей-близнецов с пейсами, и мужчина в бабочке, с нарочитым достоинством почитывающий “Золотую чашу”, словно призрак профессора, обреченный кататься на поезде номер 4, штудируя позднего Генри Джеймса, пока Господь Бог не постановит наконец, что бедняга прибыл на свою станцию. Изабель приятен этот отрезок дня, какофония и многолюдье этого нигде, сквозь которое она с лязгом мчится из дома на работу, не находясь, однако, ни там ни там, но пребывая в междумирье и становясь, в коротких интервалах, ничему больше не принадлежащей гражданкой метро.

Она осознает, что расплакалась, лишь когда стоявший рядом мужчина вдруг отступает подальше, насколько позволяет толкучка. Сразу и не поняла.

Она старается, как может, не привлекать внимания. Роется в сумочке, но носовых платочков не находит. Тем временем мужчина (с серебристо-стальным ежиком, порезом от бритвы на подбородке) напряженно отодвигается, как и остальные (индиец в ярко-голубом костюме, парнишка с терьером), то ли уважая чужое горе, то ли нервно сторонясь ненормальной, то ли все вместе.