Жуткий, надо сказать, переход. В учебных полётах, а на базе Локборн они длились по два-три часа, порой приспичивало в туалет, он находится в хвостовой части фюзеляжа по правому борту. Как-то я, едва ступивши на мостик, вдруг услышал журчанье приводов, снизу ворвался нешуточный вихрь – почему-то открылись створки бомболюка. Поскольку бомбовой нагрузки не брали, вокруг мостика ни черта нет, я вцепился как в грешную душу за низенькие хлипкие перильца. Справа и слева от меня пустота, земля несётся внизу на отдалении километров трёх, машину трясёт и подбрасывает, ураганный ветер намеревается спихнуть с насеста… Прыгнуть с парашютом? Ха-ха три раза. «Парашют оставлен дома на траве аэродрома» (А.Розенбаум), точнее – у кресла второго пилота. Перед посадкой на борт мы цепляем на себя поверх меховой куртки и нагрудника замысловатую ременную сбрую, парашют к ней присоединяется только непосредственно перед прыжком. Кстати, именно в парашютной сумке Михаил привёз Самося во Флориду, а я сразу не понял – что это за валиска.
В общем, в тот раз путешествие в гальюн я завершил, лишь когда створки бомболюка вернулись на место. Никакая дьявольская регенерация не оживит тело, плюхнувшееся на американскую землю с высоты в три тысячи метров. Или девять тысяч футов, в местных единицах, ничуть не легче.
Памперсов здесь не знают. Дуть в штаны – тоже совершенно не выход, кабина не отапливается, и при команде подняться на восемь-десять тысяч метров (двадцать четыре тысячи футов и более, но европейская привычка заставляет всё пересчитывать в метрические единицы) внутри бомбардировщика растекается жуткий дубак. Минус сорок по Фаренгейту, по Цельсию – те же минус сорок, моча застынет. Врачи предупреждали: терпеть! Иначе обоссавшегося ждёт обморожение бёдер, не повезёт – и детородного органа тоже.
Наверно – пугали. Тем более, обмороженный гусар меня не волнует, даже оторванный. Выращу новый на радость себе и Андрюхе. Но лучше уж как полагается. И совсем не тянуло справить нужду прямо в открытый бомболюк, на головы безмятежным обывателям штата Огайо.
Побывав на фронте, точнее – на очень многих фронтах, я прекрасно понимал, что зима с сорок второго на сорок третий год, проведённая в Штатах, это чистый курорт по сравнению с предстоящим в Великобритании. Андрей офигел от лёгкости, с которой я раскрутил на свидание лётчицу из вспомогательной службы ВВС, сняв комнату в паре миль от базы, потом официантку, затем девушку из метеорологического департамента… Гусар не остался в обиде.
«Ты же говорил: прелюбодеяние – грех?»
Андрюха изумлялся, но не возмущался. Понравилось ему.
«Само собой. Грех, но не столь тяжкий. Я же не насилую барышень. Замужних и девственниц не совращаю. Доставляю им радость. Удовольствие от плотской любви – крохотная частичка Божьей Благодати, доступная смертным на Земле. Увидишь – на войне хлебнём всякого и свершим такое, что местные грешки, как и местные добрые дела, окажутся воробьиным чихом в общем зачёте».
Ну и другая крупица Божьей Благодати – счастье полёта. Хоть совершенно непривычное, потому как принимается в очень большом коллективе. На российском противолодочном я не вмешивался в работу подполковника, а он ни разу не романтик в душе, хоть любит авиацию не меньше моего. Скорее – военно-воздушный извозчик. Кураж вроде имитации захода на посадку на авианосец – предел его душевных изысков. До этого только учебно-тренировочные спарки и «фантом» вынуждали меня делить самолёт на двоих. Как правило, я оставался наедине с машиной и небом, даже действуя в составе эскадрильи, крыла, полка. Теперь, опускаясь в кресло второго пилота справа от Михаила, сразу начинал работать в команде, достаточно непростой: полешуки – сплошь индивидуалисты с собственным мнением по любому поводу, упрямые и неуступчивые. Если бы некий покровитель проекта из восьмого бомбардировочного командования не распорядился комплектовать экипаж именно из нас, странных, большинство бы покинуло ВВС задолго до перелёта в Европу.