Но каждое утро я просыпался, шёл к окну и видел серую улицу опостылевшего Сливена.
Ели мы в ту пору одну картошку. Серьёзно, одну только проклятую картошку. У нас не было денег даже хлеб, не говоря уже о масле. Яйца на нашем столе появлялись исключительно на Пасху, но трогать их строго запрещалось. Крашеное яйцо, как лакомство, мать давала мне всю следующую неделю – каждый день по половинке.
Мой быт был убогим, но привычным – школа, в которой я получал тумаки за то, что был одет беднее всех, отец, находивший деньги на алкоголь, но не на еду, и потерявшая всякую надежду мать, похожая на тень человека.
Однажды, перед самым побегом, я в ярости вырвал бутылку из отцовских пальцев и спросил, вложив в вопрос весь яд, что копился во мне тринадцать лет:
– Почему ты каждый вечер приносишь домой это гадкое пойло, но никогда не возвращаешься с едой?!
На что мой отец, человек обычно немногословный, поднял на меня осоловевшие глаза и глубокомысленно изрёк:
– Потому что на хлеб деньги просить стыдно.
Помню только, что я опешил, замер, как вмёрзшая в лёд рыба. Стоял, смотрел как он сползает по обивке потрёпанного зелёного кресла на пол, забываясь тяжёлым сном.
Ему стыдно. Ему было стыдно!
Не знаю, почему я не расхохотался ему в лицо.
Он не стыдился ходить в перешитой одежде, которую мы брали в Красном Кресте, не стыдился колотить жену и сына, не стыдился засыпать пьяным под заборами, не стыдился, когда его приводили домой полицейские, не стыдился своей неспособности обеспечить семью, но ему было стыдно просить денег на хлеб! Будто люди и так не видели, в каком плачевном состоянии мы находимся!
Прошло много лет, я сам возмужал и превратился в молодого мужчину, но ненависть всё ещё жжёт меня изнутри, когда перед глазами всплывает его отупевшее от алкоголя лицо.
Он всегда смеялся громче всех, упорнее остальных делал вид, что у него всё в порядке. Хохотал, прощаясь с приятелями после работы, хлопал их по натруженным спинам, а потом шёл к дому, в котором еды не водилось по несколько дней.
Обычно в таких историях единственным лучом света становится мать. Но в моём случае мрак был беспросветным.
Вечно уставшая, померкшая женщина с холодными руками. Когда-то красавица, теперь – слабый отзвук самой себя. Потухшие глаза, тусклые волосы, ранние морщины и отпечаток глубокой нужды на лице. Носила она только старые свитера и чьи-то юбки, пахла всегда мылом и отчаянием.
Иногда мать перешивала одежду для знакомых, чтобы получить хоть какие-то деньги, но однажды, в приступе алкогольного безумия, отец разбил её старую машинку. Тогда я впервые увидел, как ломается человек, как последняя надежда исчезает из его взгляда. Мать плакала над обломками швейной машинки так горько, будто потеряла ребёнка.
Мои безрадостные будни стали совершенно невыносимы в тот момент, когда я увидел материнский округлившийся живот. В то же мгновение я понял, что нужно бежать.
Мне тогда было почти четырнадцать лет, я уже начал подрабатывать на рынке, в кармане появились деньги, которые удавалось прятать от отца. И вот, возвращаясь домой, я увидел, как мать развешивает бельё во дворе нашего старого дома. Что-то в её движениях показалось мне странным, а сердце забилось так быстро, будто я вдруг побежал.
Но я, наоборот, замедлил шаг, а затем и вовсе остановился. Уставился на неё, отказываясь верить собственным глазам.
Мать наклонилась, чтобы поднять таз, свободной рукой обхватила живот и подозрения мои подтвердились – в её чреве растёт ещё один ребёнок от этого старого ублюдка, моего отца.
В то время я уже кое-что знал о том, что происходит между мужчинами и женщинами, меня замутило, остатки скудного обеда подступили к горлу. Как он мог!