– Хлопнет рюмашку, сразу отойдет.
– Полдник, – рычит старик Кубе. – Полдник!
Кляйнхольц наверняка еще во дворе.
– Я вас прошу, Кубе, – говорит двадцатитрехлетний Пиннеберг шестидесятитрехлетнему Кубе, – я вас прошу, Кубе, не делайте глупостей, герр Кляйнхольц же ясно сказал, что нельзя!
– Есть договор. – Кубе шевелит моржовыми усами. – Полдник прописан в договоре. Мы, рабочие, не дадим лишить себя положенного отдыха!
– Но у меня будут неприятности!
– А мне какое дело? – фыркает Кубе. – Раз вы не слыхали, как он меня вором обзывал…
– Будь вы на моем месте, Кубе…
– Знаю-знаю. Если бы все так рассуждали, как вы, молодой человек, господа работодатели давно бы нас всех в кандалы заковали да за каждый кусок хлеба заставляли соловьем заливаться. Ну ничего, вы молодой, у вас вся жизнь впереди, еще увидите, до чего вас раболепство доведет. Полдник, и точка!
Все уже принялись за еду. Только трое конторских мнутся в сторонке.
– А вы можете и дальше наполнять мешки, господа хорошие, – говорит один из рабочих.
– Или наябедничать Эмилю, – присоединяется другой. – Может, он вас за это коньяком угостит.
– Нет, он отдаст им Мари!
– Всем троим?
Громовой хохот.
– Ее и на троих хватит.
Один запевает:
– Кобылка Марихен…
Остальные подхватывают. Мужчины время от времени отваживаются ущипнуть женщин, женщины визжат, и только трое конторских стоят печально и одиноко.
– Ничем хорошим это не кончится, – говорит Пиннеберг.
– Сил моих больше нет, – откликается Шульц. – Заделаю Мари ребенка, и поминай как звали. – Он усмехается мрачно и злорадно.
Здоровяк Лаутербах замечает:
– Надо его как-нибудь подстеречь ночью пьяного и в темноте отделать под орех. Это помогает!
– Да никто из нас этого не сделает, – отвечает Пиннеберг. – Духу не хватит.
– У тебя, может, и не хватит. А у меня еще как! – возражает Лаутербах.
– И у меня, – подхватывает Шульц. – У меня вообще вся эта лавочка сидит в печенках.
– Ну, так давайте что-нибудь предпримем, – предлагает Пиннеберг. – Он сегодня утром с вами никаких разговоров не заводил?
Все трое переглядываются – испытующе, недоверчиво, смущенно.
– Ну так я вам скажу, – заявляет Пиннеберг. – Терять все равно уже нечего… Сегодня с утра он сперва нахваливал мне свою Мари, какая она работящая, а потом сказал, что до первого числа я должен принять решение – о чем, сам не знаю, – а не то придется уволиться по собственному, ведь я моложе всех. Вот вам и Мари!
– Со мной точно так же было. Потому что я нацист, якобы у него из-за меня неприятности.
– И со мной – потому что я с девушками гуляю.
Пиннеберг набирает в грудь побольше воздуха:
– И?
– Что «и»?
– Что вы намереваетесь ему сказать до первого числа?
– А что тут скажешь?
– Ничего мы говорить не собираемся!
– Мари кому-нибудь из вас нужна?
– Еще чего!
– И речи быть не может!
– Уж лучше оказаться на улице!
– Вот и я о том же.
– О чем «о том же»?
– Давайте договоримся.
– Насчет чего?
– Например, дадим друг другу честное слово не соглашаться на Мари.
– Он не станет так прямо говорить, не настолько он глуп, наш Эмиль.
– Он не может уволить нас из-за Мари.
– Ну, тогда давайте условимся, что если он уволит одного из нас, то другие двое тоже уволятся. Дадим друг другу честное слово.
Шульц и Лаутербах задумываются, каждый взвешивает свои шансы – стоит ли давать честное слово.
– Всех троих он точно не выгонит, – настаивает Пиннеберг.
– Выгонит и глазом не моргнет!
– Нет, не посмеет, побоится, что пойдут разговоры. После вчерашнего новые сплетни ему не нужны.
– Тут Пиннеберг прав, – соглашается Лаутербах. – Сейчас он на это не решится. Я даю честное слово.
– Я тоже, – говорит Пиннеберг. – А ты, Шульц?