– И в полдевятого я приду. Обещаю.

– А сейчас? Даже не поцелуешь?

– Нет-нет, не могу, сразу сплетни пойдут. Выше нос, выше нос!

Она смотрит на него.

– Ну хорошо, Овечка, – соглашается он. – Ты тоже не переживай. Как-нибудь все устроится…

– Конечно, – отвечает она. – Я и не собираюсь отчаиваться. Ну, до встречи.

Она стремительно взбегает по темной лестнице, ее сумочка стучит о перила: тук-тук-тук…

Пиннеберг смотрит на ее чудесные ножки. Уже триста восемьдесят семь раз – а может, шесть тысяч пятьсот тридцать два раза – Овечка убегала от него по этой треклятой лестнице.

– Овечка! – кричит он. – Овечка!

– Да? – спрашивает она сверху, перегибаясь через перила.

– Погоди секунду! – кричит Пиннеберг. Несется по лестнице, останавливается перед ней, едва дыша, хватает за плечи. – Овечка! – произносит он, задыхаясь от бега и волнения. – Эмма Мёршель! А может, поженимся?

Мама Мёршель – герр Мёршель – Карл Мёршель. Пиннеберг в логове Мёршелей

Эмма Мёршель ничего не ответила. Высвободилась из его рук и присела на край ступеньки. Ноги вдруг перестали ее держать. Сидя на лестнице, она подняла взгляд на своего милого.

– О боже! – воскликнула она. – Ах, если бы, милый!

Глаза ее заблестели. Они у Овечки сине-зеленые, и теперь из них лился свет.

«Словно в ней зажглись свечи всех рождественских елок», – подумал Пиннеберг и до того растрогался, что сам смутился.

– Ну и хорошо, Овечка, – сказал он. – Давай поженимся. И по возможности скорее… а то как же… – Он бросает взгляд на ее живот.

– Милый, я тебе еще раз говорю: ты не обязан этого делать. Я и так справлюсь. Но ты, конечно, прав: гораздо лучше, чтобы у Малыша был отец.

– У Малыша, – повторил Йоханнес Пиннеберг. – Точно, Малыш…

На мгновение повисло молчание. В его душе шла борьба: сказать ли Овечке, что, делая ей предложение, он вовсе не беспокоился о каком-то Малыше, а только думал, что в такой летний вечер нет ничего хуже, чем три часа околачиваться на улице в ожидании своей девушки. Но все-таки он этого не сказал. Попросил:

– Ты лучше встань, Овечка. На лестнице такая грязь. А у тебя юбка белая…

– Да бог с ней, с юбкой, пропади она пропадом! Что нам до каких-то юбок! Я счастлива, Ханнес, милый мой! – Она вскочила и бросилась ему на шею.

И дом оказался к ним благосклонен: из двадцати жильцов, ходивших туда-сюда по этой лестнице, не показался ни один, хотя после пяти вечера наступает то самое время, когда кормильцы возвращаются домой, а их хозяюшки второпях бегут прикупить то, что забыли для ужина. Но сейчас на лестнице не было ни души.

Наконец Пиннеберг освободился из ее объятий и сказал:

– Обниматься мы теперь можем и наверху – как жених с невестой. Пойдем.

– Ты прямо сейчас хочешь пойти со мной? – засомневалась Овечка. – Может, лучше я подготовлю отца с матерью? Они ведь ничего о тебе не знают.

– Все равно это придется сделать, так что лучше не откладывать в долгий ящик, – возразил Пиннеберг – он не хотел оставаться один. – Да и потом, они же наверняка обрадуются.

– Ну как сказать, – задумчиво проговорила Овечка. – Мама-то да. А папа… Не принимай близко к сердцу. Папа любит ерничать, но при этом не пытается никого обидеть.

– Уверен, я все правильно пойму, – ответил Пиннеберг.

Овечка открыла дверь: маленькая темная прихожая, пропахшая луком. Из-за притворенной двери раздался голос:

– Эмма! Поди сюда!

– Сейчас, мама, – отозвалась Эмма Мёршель. – Только разуюсь…

Взяв Пиннеберга за руку, она на цыпочках провела его в маленькую комнатку с двумя кроватями, выходившую окнами во двор.

– Проходи, вещи оставь здесь. Да, это моя кровать, я тут сплю. На второй спит мама. Отец и Карл спят в соседней комнате. Ну, идем же. Постой – волосы! – Она быстро провела расческой по его лохматой голове. – К теще надо являться в приличном виде, милый!