Милый возвращается:

– Пойдем, Овечка, послушаешь!

Он проводит ее под шпалерой в спальню и делает знак не шуметь. Музыка здесь звучит отчетливее, хотя все еще очень тихо.

– Калибе, – поясняет Пиннеберг, – редактор! Радио! Я сегодня вечером обратил внимание, что на крыше торчит антенна.

– Что же так тихо? Неужели не может включить погромче, чтобы и мы послушали?

– Он, похоже, в музыке хорошо разбирается. В газете частенько выходят его музыкальные заметки. Но я их, по правде говоря, не читаю… Ложись-ка спать, Овечка.

– Давай еще немножко посидим у окна! Завтра утром можно будет выспаться, воскресенье ведь. И потом, я же так и не спросила…

– Ну, так спрашивай!

Пиннеберг немного раздражен. Он достает сигарету, осторожно закуривает, делает глубокую затяжку и говорит опять, но уже заметно мягче:

– Спрашивай, Овечка.

– А сам сказать не хочешь?

– Но я ведь даже не знаю, о чем ты хочешь спросить.

– Ты знаешь! – возражает она.

– Вовсе нет, Овечка…

– Ты знаешь!

– Раз я говорю тебе, что…

– Ты знаешь!

– Овечка, пожалуйста, хватит глупостей. Спрашивай!

– Ты знаешь.

– Ну нет так нет! – обижается он.

– Милый, – говорит она, – милый, помнишь, как мы тогда в Плаце сидели на кухне? В день нашей помолвки. Было совсем темно и столько звезд на небе, и мы время от времени выходили на балкон.

– Да, – бурчит он. – Прекрасно помню… И что?

– А не помнишь, что мы тогда обсуждали?

– Ну, послушай, мы же столько всего тогда наболтали! Как все упомнить?

– Но мы тогда кое о чем договорились. Даже пообещали друг другу…

– Не понимаю, о чем ты, – роняет он.

Перед фрау Эммой Пиннеберг, урожденной Мёршель, простирается озаренный лунным светом пейзаж. Справа мигает газовый фонарь. А прямо напротив, еще на этом берегу Штрелы, виднеется купа деревьев – пять или шесть древних лип, насколько Овечка смогла разглядеть днем; она уже твердо решила, не откладывая, наведаться туда в воскресенье. Штрела журчит, ночной ветерок приятно овевает лицо.

И все вообще до того приятно, и до того неохота портить такой приятный вечер. Но у Овечки внутри что-то зудит, не дает покоя, будто некий голос твердит ей: мол, за всей этой приятностью кроется какое-то надувательство, обман. Стоит только в него поверить – и угодишь в грязь по самые уши.

Овечка резко поворачивается к пейзажу спиной и произносит:

– Как же так – мы ведь обещали! Поклялись, что всегда будем друг с другом честны, что у нас не будет друг от друга никаких тайн!

– Позволь-ка, дело было не совсем так. Это ты мне обещала…

– А ты, значит, честным быть не хочешь?

– Конечно, хочу. Но есть вещи, которые женщинам знать необязательно.

– Вот как! – говорит Овечка, сраженная наповал. Но, быстро оправившись, выпаливает: – А что ты шоферу дал пять марок, хотя стоит такая поездка две сорок, – это тоже такая вещь, которую женщине знать необязательно?

– Он ведь нам чемодан на самый верх притащил и все твое постельное белье!

– За две шестьдесят? А руку в карман ты почему сунул – так, чтобы кольца не было видно? Почему машину заказал закрытую? Почему в магазин со мной спускаться не стал? Почему люди могут обидеться на нас за то, что мы поженились? И почему…

– Овечка, – говорит он, – Овечка, мне бы не хотелось…

– Это бред какой-то, милый! – перебивает она. – У тебя не должно быть от меня тайн. Где начинаются тайны, там возникает ложь, и будет у нас всё так же, как у всех! Мы же хотим быть настоящими товарищами, милый, а товарищи поддерживают друг друга и в горе и в радости.

– Да, Овечка, ты права, однако же…

– Ты что угодно можешь мне сказать, милый, что угодно! Сколько ты меня Овечкой ни называй, но я же не овечка, я вижу! Обещаю, ты меня не смутишь, не ужаснешь, я ни в чем тебя не упрекну. Я же…