– Инфляция, – деликатно говорит Пиннеберг.

– Не могли же они все куда-то деться? – повторяет старуха. – Я тут сижу, считаю. Всегда все записывала… И теперь сижу, считаю. Вот тут написано: фунт масла – три тысячи марок… Разве может фунт масла стоить три тысячи марок?

– Во время инфляции… – начинает Овечка.

– Нет-нет, я вам вот что скажу. Я все поняла: эти деньги у меня украли. Кто-то из предыдущих жильцов – взял и украл. А чтобы я не сразу заметила, подделал мою расходную книгу. Три марки переправил на три тысячи, а мне и невдомек.

Овечка бросает на Пиннеберга отчаянный взгляд. Пиннеберг не поднимает глаз.

– Пятьдесят тысяч… Куда могли подеваться целых пятьдесят тысяч? Я сидела-сидела, считала-считала… Что я за этот год вообще покупала? Чулки да пару сорочек – у меня все записано. Честное слово, там и на пять тысяч не наберется…

– Но деньги обесценились… – совершает еще одну попытку Овечка.

– Обокрали меня, – плаксиво говорит старуха, и из мутных глаз сами собой начинают течь прозрачные слезы. – Давайте я покажу вам свои учетные книги! Я только сейчас заметила, как цифры изменились – сплошные нули…

Поднявшись, она направляется к секретеру красного дерева.

– Право, в этом нет необходимости… – бормочут Пиннеберг и Овечка.

В этот миг происходит ужасное: часы, которые Пиннеберг оставил в старухиной спальне, проворно и звонко, словно серебряные колокольчики, отбивают девять ударов.

Старуха замирает на полпути. Подняв голову, вглядывается в темноту, прислушивается: рот полуоткрыт, губы трясутся.

– Не может быть… – испуганно произносит она.

Овечка вцепляется в руку Пиннеберга.

– Это же часы, которые муж подарил мне на помолвку. Но они стояли в другой комнате…

Часы меж тем затихают.

– Мы хотели вас попросить, фрау Шарренхёфер… – начинает Овечка.

Но старуха не слышит, похоже, она вообще не слушает того, что говорят другие. Она распахивает притворенную дверь: вон они, часы, даже при плохом освещении их хорошо видно.

– Молодые люди принесли мне мои часы, – шепчет старуха. – Подарок мужа на помолвку… Молодым людям у меня не нравится. Они тоже у меня не задержатся. Никто не задерживается…

Едва она заканчивает, как часы снова принимаются бить – еще проворнее, еще звонче: удар за ударом, десять, пятнадцать, двадцать, тридцать…

– Это из-за того, что мы их переставили. Их переставлять нельзя, – шепчет Пиннеберг.

– О господи, пойдем скорей отсюда! – выдыхает Овечка.

Но в дверях, загородив проход, стоит старуха – стоит и не сводит глаз с часов.

– Бьют, – шепчет она. – Бьют без остановки. А когда перестанут, никогда больше бить не будут. Я слышу их в последний раз. Всё от меня уходит. Как много людей бывало здесь раньше! А теперь молодые люди тоже хотят уйти. И деньги ушли. Когда часы били, я всегда думала: их еще мой муж слышал…

Бой затихает.

– Ради бога, фрау Шарренхёфер, не сердитесь… Не надо было мне трогать эти часы, простите, пожалуйста…

– Это я виновата, – всхлипывает Овечка. – Все из-за меня…

– Идите, молодые люди, идите. Значит, так суждено. Спокойной ночи, молодые люди.

Они протискиваются мимо нее, оробевшие, пристыженные, как дети.

А старуха неожиданно четко и ясно кричит им вслед:

– Не забудьте в понедельник оформить в полиции регистрацию! А не то у меня будут неприятности!

Овечка стоит перед выбором,
завеса тайны приоткрывается, Бергман и Кляйнхольц,
и почему Пиннеберг не может жениться

Они сами толком не знают, как добрались обратно через все эти темные захламленные помещения, держась за руки, словно испуганные дети.

Тем не менее сейчас они стоят в своей комнате, тоже какой-то неживой, – стоят рядом в темноте. Как будто бы не желают включать свет, словно боятся, что он окажется таким же тусклым, как мутная старухина лампочка.