…В тени дворцовой галереи
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
Всё спит – дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
С тоской глядит в окрестный мрак.

Только в такой мертвой тишине и неподвижности разверзаются вереницей и полную силу «прокаженные острова» – еврейские гетто и лагеря смерти, обернувшиеся чудовищными музеями по всему «окрестному мраку» Европы.

Они подобны лавкам старьевщиков, что годами роются на пожарищах, между задымленных печей бывшего человеческого жилья и крематориев.

Экспонаты? – Бесформенные груды вещей, горы детской обуви, рваные талесы, лапсердаки, книги, обгорелые обрывки священных свитков со следами сапог.

Причудливы слепые нетопыри отпылавших ночей в тех землях, где развеян по ветру и взошел горькой травой прах шести миллионов.

Тускло-мертвая луна выкатывается из акульей пасти облака.

Такие мертвые луны развешаны над галактическими полостями Галута – словно лампы под колпаком бессилия, беззащитности, внезапных погромов и катастроф.

Астрономия галутского быта со звездами в окне и шагаловской луной над еще не сожженным дымоходом, с течением жизни, устойчивым, как домашний уклад, внезапно опрокидывается лампой, сброшенной вихрем со стола, и растекается пламенем пожарищ.

Пахнет керосином и кровью.

Человеческие жизни сшибленными лампами опрокидываются в снег, в сушь, в гибель.

Бывает день. Разверзшийся. Без дна.

Как день солнцестояния. Поминовения мертвых. Непрекращающихся воспоминаний. Изматывающего воображения. Открытых дверей. Скрытых убийств.

День неутолимой жажды покоя, соскальзывающий в мертвую тишину ночи.

Воспоминание и воображение борются между собой, как два демона, которые не слабее Ангела, боровшегося с Иаковом.

Бывает ночь, за порогом которой особенно ощутимо вставшее в собачью стойку завтра, с нетерпением ожидающее мига, чтобы ворваться в твою жизнь, все грызя и вынюхивая, пустыми заботами, беспричинными тревогами, тяжестью лет и страхом перед гулом набегающего за спиной темного неизъяснимого времени.

В недвижной воде канала я вижу собственное лицо, лица друзей, близких, разбросанных в пространстве и унесенных временем. Я вижу их в свете – ламп юности, сценических рамп, допросов, мимолетных встреч и расставаний на жизнь.

Я вижу их лица.

Желание забыться и надежда на изменение состарили нас.

Я вижу бесконечную цепь ушедших.

На их не растворившихся в вечности губах, ибо еще живы в моей памяти, – непредъявленный счет мне, нам, всем живым.

«Труднее найти лицо, которое легко забыть», – говорил Федерико Феллини.

Мастерами этого дела были гебисты. Поиск на роль стукачей незапоминающихся лиц был их вкладом в гениальную идею лицедейства. Забыв лицо, человек становился жертвой. Смертельный спектакль с забываемыми лицами гулял по Гулагу, которым была одна шестая света. То были два символа гибельной эпохи – забываемые и забиваемые.

Пространство этой «одной шестой», в которой обретался и я, было разделено перегородками на миллионы тесных, вызывающих одышку, кубиков. Перегородки эти свободно пропускали звуки. Но люди затыкали уши, чтобы не слышать стонов и криков истязаемых за стеной. Музыканты играли громче, чем надо, писатели заглушали крики стуком пишущих машинок. Развелось безумное множество духовых оркестров. Они не только сверкали на солнце, как оружие, но и наводили веселую жуть на окружающих.

Все это происходило в одной отдельно взятой стране, в трижды треклятом царстве-государстве, в котором я жил, пиво не пил, был безус, а в рот не попало, ибо не раскрывал его, завидовал слепым и глухим или хотя бы оглушенным, оглашено орущим внутри себя.