В тишине громадного полутёмного кабинета (кроме настольной лампы в кабинете больше ничего не горело) отчетливо послышался резкий, отрывистый щелчок, отчего перенервничавший генерал вздрогнул, затем – ещё щелчок и по лакированной поверхности черного телефона прошла извилистая трещина. После нее, сопровождаемая таким же щелчком, появилась еще одна трещина, потом другая, третья, сломалась посередине трубка и щелчки, сопровождавшие появление трещин, наконец, прекратились. Предмет постоянного раздражения генерала Шквотина, конвульсивно дернувшись в последний раз, прекратил свое непонятное и пугающее людей существование. Шквотин радостно перевел дух и решил для себя, что больше ни при каких обстоятельствах не вспомнит о могиле на муниципальном кладбище далекого от Москвы города, которую необходимо было во что бы то ни стало оградить от предполагаемого грабительского раскопа. Абонент, господин Чермик, постоянно звонивший по «игрек-аппарату» предполагал подобный раскоп и очень опасался такового. Двадцать пять миллионов долларов было немедленно переведено на спецсчет ФСБ в одном из столичных банков и команда хорошо обученных специалистов из «Стикса-2», как обычно, не задавая ненужных и бессмысленных вопросов, сломя голову, помчалась из Москвы в далекий провинциальный центр. На этот раз они опоздали и – слава Богу. По обычно невозмутимому голосу господина Чермика было слышно, что он страшно расстроен, но руководство «Стикса» ни в чем не винит.

Черт знает что такое! – в итоге долгих размышлений над последним звонком таинственного Чермика пробурчал Шквотин и, выдержав небольшую паузу, добавил:

– Сучья все-таки у меня работа!

Генерал наклонился, открыл ключом дверцу рабочего стола, достал оттуда начатую бутылку коньяка и фарфоровое блюдце с ломтиками красной рыбы. Налил полстакана, залпом выпил, закусил рыбой и, выключив лампу, отчего кабинет погрузился в голубоватый убаюкивающий мрак, блаженно откинулся на спинку кресла, весь без остатка окунувшись в волны приятнейшего шума, поднявшегося под сводами черепа…

Утро

Утро получилось каким-то скомканным, смутным, тревожным. Уже было совсем светло, когда меня опять разбудила Радка. Я оторвал тяжелую голову от подушки и в глаза сразу бросилось её встревоженное лицо.

– Мама заболела, – чуть не плача сообщила она.

– Так не мудрено – столько выпить, – я по-своему попытался успокоить её.

Она разозлилась:

– Я серьезно говорю, папа только что вызвал «скорую».

– Да? – тупо переспросил я и с трудом принял сидячее положение, сразу обхватив руками голову, взорвавшуюся дикой болью. – Что случилось-то?

– Не знаю, – Радка неожиданно расплакалась и быстро вышла из спальни.

Собрав остатки растворившихся в водке сил, я осторожно поднялся и, пошатываясь, побрел вслед за женой посмотреть на заболевшую тещу, что, само по себе, являлось совершеннейшим «нонсенсом». Я не помнил Антонину Кирилловну не то, чтобы больной, а просто, хотя бы – в плохом настроении.

Она полулежала в кровати, не в силах, очевидно, даже сесть. Выражение ее осунувшегося, потемневшего под глазами лица, носило странно виноватый характер, в лихорадочно блестевших глазах ясно читались испуг и сильная растерянность. Когда я вошел, теща слабо улыбнулась мне и хотела что-то сказать, но тонкие посиневшие губы бессильно задрожали, и слезинка прочертила быстро высыхающую дорожку по желтой щеке. Жалость резанула меня по сердцу, словно бритвой.

– Что с вами, Антонина Кирилловна?! – воскликнул я в искреннем порыве, усаживаясь у тещиных ног (у изголовья сидели встревоженные и печальные тесть с Радкой), я попытался понять – куда всего за одну ночь могли исчезнуть крепкие розовые щеки и темно-карие веселые глаза. Кто-то начисто высосал из глаз тещи веселье. Почти сразу я обратил внимание на широко раскрытое окно. Перехватив мой взгляд, тесть объяснил: