Такая же жертва, как и все остальные.
Просто везучая.
Он даже не постарался изобразить удивление.
– Вас никто не обвиняет.
– Тогда к чему эти расспросы? Сколько я здесь уже? Почему вы меня не выпускаете? Почему вы не даете мне позвонить? Когда я смогу уже смыть это? Вы нарушаете мои права… – Все же сорвалась на жалкий визг.
Так нельзя, нельзя, нельзя, только этого им и надо: вымотать, заставить умолять, показать, что они здесь главные, что, пусть она и смогла проявить себя там, зубами, когтями выцепив жизнь, здесь она не отличается от остальных.
Но она сможет.
Сможет.
Только бы умыться, только бы избавиться от зловония, которое исходит от ее рук и одежды, которое, кажется, уже начинает проникать в нее, подменяя собой все внутри, постепенно превращая ее в носителя этого запаха и этой крови, такого же недочеловека, который решил, что сегодня (сегодня ли еще?) он может выбирать, кому жить, кому умереть, кому остаться калекой, а кому лежать на площади искромсанными лохмотьями, – говорили ли вообще об этом в новостях, может быть, кто-то и не знает, почему его муж, жена, сестра, родитель или ребенок не отвечает, и этот кто-то сейчас спокойно, по-будничному занимается своими делами, не представляя, что произошло, не зная, что его прежний мир безвозвратно разрушен, а кто-то, чудом уцелевший, придет сегодня домой (не все же сидят в соседних кабинетах под прицелом камер и рыбьих глаз – пока что только под этим прицелом, но кто знает, что будет дальше) и расскажет, а потом жене, мужу, сестре, матери или сыну этого кого-то будут сниться кошмары, и кто-то переживет, но кто-то захочет мести, всегда кто-то хочет мести, а значит, это не закончится никогда.
– Что с вами? Вы слышите, что я говорю?
Она с трудом отвела взгляд от своих рук. Правая рука саднила и немела. Ей казалось, что один из осколков так и остался внутри. Чья же это теперь рука?
Под нос сунули стакан с водой.
Кипяченая, невыносимо теплая, она плескалась во рту, как та соленая вода, которой сдуру хлебнешь в море на городском пляже посреди августовского зноя, уже зная, что расплата не заставит себя ждать.
Она подавилась, закашлялась и прижала ко рту руку, сдерживая рвущееся наружу.
– Я провожу вас в уборную.
Это был первый раз, когда он позаботился о ней.
Когда на этот раз он явился с термосом, побитым молью шерстяным пледом и испуганно-напряженным лицом, она почти готова была рассмеяться. Если в беде старая дева, то и спасение соответствующее.
– Что-то забавное? – раздается неуверенное.
– Вспомнила, как я была здесь впервые.
– Вам смешно? – он хмурится.
– Как говорится, все повторяется дважды, вот сейчас как раз на место трагедии приходит фарс.
– Хотите сказать, что все, что было сегодня, – фарс?
– Не все.
Только твоя забота, едва не вырывается у нее.
Он протягивает ей бумажный стаканчик с чаем. Рядом с термосом стоит пластиковая кружка. Предусмотрительно. Едва удается сдержать еще один нервный смешок: он и правда ждет от нее чего угодно. Пластиком не порежешься.
– Да, конечно, тогда была трагедия. Жуткое дело все-таки, столько людей погибло…
Он начинает осторожно, неспешно прихлебывая свой чай. Явно дает ей возможность продолжить, но тщетно.
– Знаете, из всего немногого хорошего, что есть там, – он понижает голос, – на Западе, я завидую тому, как у них реабилитируют даже после таких вот инцидентов. Держат руку на пульсе, люди в жилетку хоть могут поплакаться. Кому-то из этих, кто тоже там был, кто понять сможет. Жаль, что у нас нет такого. И организовать-то можно, да доверия никакого у нас нет. Душа нараспашку, как бы не так. О жизни говорят, о людях говорят, о политике говорят зачем-то, а о том, что внутри творится, – ни-ни.