Мы на время оставляем поиски пакета, я иду готовить суп.
Мать, пока я не вижу, норовит подлить или подбросить в суп что-нибудь «чтобы это что-нибудь не пропало».
Она прошла эвакуацию, послевоенный голод в Москве, и обеспеченная жизнь за спиной профессора мужа не изменила некоторых ее привычек. Мать также иногда сметает на ладонь (а потом в рот) крошки, оставшиеся на доске после резки хлеба. В платяном шкафу хранит банки консервов, отложенные на черный день.
Что-то в старости дошло до крайности – продукты она выбрасывает только той степени «несвежести», что реально представляют угрозу для жизни, все остальное старается пустить в ход.
Воспоминаниями о голодных временах она со мной почти не делилась – была, пожалуй, одна фраза: «Ты вот такие времена не застал, а твой старший брат (лет пять ему было) – ходил за мной и повторял: „Мам ну дай хоть сырой картошечки“, – а у меня никакой не было…»
С обедом справились, я помыл посуду и, убирая тарелки, опять нашел мешок с документами. Хотел убрать к себе, но передумал и решил отдать.
Господи, сколько радости!
Мама решает, что ей нужно идти в поликлинику. Поликлиника рядом в конце улицы Рылеева. Идем под ручку, долго, да и куда спешить. Заходим внутрь. Сколько раз водил сюда отца. В гардеробе отец всегда до глубокой старости сам раздевался, сам подавал пальто и неизменно протягивал гардеробщику мелочь. Последнее время, правда, путался: привычные советские двадцать копеек – сколько это стало после перестройки – рубль, два, десять? Впрочем, отец еще и видеть стал плохо, и я старался проследить, чтобы монета «на чай» не оказалось совсем мелкой, обидной для работника раздевалки. Впрочем, переживал я зря, персонал там был тактичный (в том возрасте, когда глубокая старость вызывает понимание и сострадание).
У мамы привычки раздавать мелочь нет, я помогаю ей раздеться, а она тем временем идет читать плакат санпросвет бюллетеня. Я подхожу, читаем вместе, каждый про себя, потом берем медицинскую карточку, талон на прием, и, наконец, приходим в кабинет к терапевту.
Врача мама не знает.
Свой рассказ она начинает с истории про отца, достает мешок с документами, вынимает отцов партбилет, еще какие-то бумаги.
Врач прерывает ее, говорит:
– Все льготы исчезли вместе со смертью Вашего мужа. Вам все это ни к чему.
Врач думает, что мать хочет получить какие-то льготы по документам отца.
Мать этого не понимает. Ее обижает сам факт, что кто-то не хочет смотреть на документы мужа. Тем не менее она говорит:
– Ну, вы на карточку хотя бы посмотрите.
Врач смягчается, смотрит на фотографию. Возвращает бережно.
– Красивый был человек.
Выясняется, что, кроме того, что «мог бы еще пожить, а вот ушел», мама больше ни на что не жалуется, со здоровьем у нее, оказывается, пока всё слава богу.
Выходим из кабинета, садимся в коридоре отдохнуть перед дорогой.
Вспоминаю, как также сидели в детской поликлинике, перед тем как зайти в кабинет к Лидии Марковне. Мне три-четыре, но я уже шустрый. Встаю коленками на жесткий стул, хватаю вилку, которая болтается на шнуре, тяну ее в розетку, мать оглянуться не успела, а на стене уже загорелся деревянный короб с витражами-пленками, где светятся картинки – видно, как белочка идет к доктору на костылях лечить ножку. Хочется, чтобы мама почитала про белочку, но надо идти в кабинет к Лидии Марковне, которая недавно ходила к нам на дом делать мне уколы.
Мама говорит, что Лидия Марковна очень добрая, и хорошо бы ей нарисовать что-нибудь в подарок. Дома у меня уже слава художника. Вхожу в кабинет, держа в руках сложенный листок, там нарисована сама Лидия Марковна. В жизни она толстая, а на моем портрете длинная и тонкая. Идентифицировать ее можно разве что по шприцу в руке.