Ещё раз тренькнули монеты. Цена оценённого. Нет, они не нужны были Иуде. Эти грязные деньги. Он оставит их здесь, в этом ящике для пожертвований, который натёр ему плечи и как будто сросся с ним. Или – да! Вернёт их Анне. Который ничего не понял или сделал вид, что не понял. Ухватился за Иуду. Глупец! Надеется прикрыться Иудой, этими деньгами! Не выйдёт, первосвященник. Но их надо было взять. Надо, необходимо было… Чтобы ОН и все, кто попытаются в будущем понять то, что ОН говорил, знали, что и ЕМУ и всем им есть цена. В медяках, сребрениках ли или в золотых монетах… Цена есть у каждого и у всего в этом мире. Грязь не на деньгах, а в душах. И вычистить этот нужник, это отхожее место не под силу никому. Невозможно. И он, Иуда, покажет это и ЕМУ и всем живущим на земле. Так и написано на расписке, которую дал он, Иуда, покупателю. Первосвященнику Анне. И подписал, завизировав акт. Купли-продажи… Купли-продажи того, как один человек продавал другому человеку Бога. В дверях он хотел ещё раз обернуться, ещё раз глянуть на светлый силуэт, перед которым на столе стояла простая деревянная чаша, из которой он несколько минут назад принимал размоченный в вине хлеб… «СЕ ТЕЛО МОЁ, СЕ КРОВЬ МОЯ», – повторил он. И ухмыльнулся. Сделал шаг. За его спиной громыхал Пётр: «Я не отрекусь…» Иуда покачал головой и шагнул к двери. Он хотел обернуться, чувствуя взгляд ЕГО, но тихие слова остановили его… «Не пропоёт и петух и трижды отречёшься от Меня». Так и будет, кивнул Иуда и не стал оборачиваться. Незачем. Так и будет.
Все видели, но никто как будто не заметил его нарочитого ухода. Лишь тяжело вздохнула, почти всхлипнула в задней комнате мать, да один из учеников, с растрёпанной бородой и длинными, седеющими на глазах волосами, смотрел ему вслед не мигая. Его брат всё ещё продолжал клясться и обещать… В глазах у всех, сгрудившихся вокруг низкого стола, плескалось оранжевое и жёлтое пламя светильника. Разливалась тоска.
Страх. Тот, кто уходил с Вечери, впитывал его как губка и будто вырастал на глазах. Иуда, широко открыв дверь, распрямил спину и развернул плечи. Шагнул в просторный проём… и пропал в ночи, которая расступалась перед ним, потому что темнота вокруг его фигуры пугала даже её, чёрную, как бездна, Иерусалимскую ночь. Она обречённо погасила все звёзды и затихла, печально и уныло. Последняя ночь…
1246 год. Поволжье. Город Сарай-Бату
Пыль закрыла солнце, превратив ясный день в серый, жуткий вечер. Кривые сабли с глухим свистом резали воздух и людей. Всё смешалось. Половецкая орда хана Котяна, только что с визгом бросившаяся на центр монгольского войска, повернула назад резко и дружно, не успев даже потерять какое-либо значительное количество всадников. Повернула и врезалась в русские полки, рассеивая слаженный порядок, разбрасывая и топча пеших, сталкиваясь с конными. И уносясь в свои знакомые степи, подвывая то ли от страха, то ли с торжеством. Мелькнуло широкоскулое лицо Котяна, его желтоватые глаза и кривые зубы. Улыбка щелью прорезала его тонкие губы. И не было у него на лице страха. Лишь злорадство предателя… Мелькнуло и исчезло за спинами своих воинов. Растворилось за пылью. Немного времени и порядок удалось бы восстановить: русские дружины умели воевать со степняками, но как раз времени монголы русичам не дали. Удар тяжёлой конницы, как мощной волны после первого, пристрелочного прилива, был страшен и неумолим…
Его дружинники держались вместе, вместе отбивались и отбились, вместе поскакали прочь. Всё было кончено. Серо-коричневые волны Калки смотрели вслед печально и горько. Тяжёлый запах степных трав, смешавшихся с кровью, был тоже горьким, удушливым, пьянящим до смерти. Почему?