А приходят все новые и новые страшные вести. О том, что вновь вспыхнуло восстание черемисов в Поволжье, что польский король Стефан Баторий, узнав о смерти Иоанна, заговорил о конце перемирия, желая вновь развязать войну за смоленские и псковские земли. В думе твердят, что России сейчас нельзя воевать, нужен мир любой ценой, дабы собрать силы после долгой Ливонской войны. И Феодор каждый день молил Господа уберечь обескровленную державу от недругов…

Он молился о спасении своей души, о спасении души отца, ибо понимал, что Россия и народ ее до сих пор расплачиваются за грехи Иоанна бесчисленными страданиями.

– Ежели, Господи, нужно так… Готов страдать я за народ свой, как Ты страдал за всех нас на кресте, Господи, – кланяясь в пол, шептал Феодор. – Ежели уготованы мне муки и погибель души моей, дабы простил Ты раба Твоего, Иоанна, дабы простил и уберег народ мой, да будет так! Я готов, Господи… Об одном молю… Да не оставь меня…

Этой ночью он так и не сомкнул глаз. Пав ниц у иконостаса, он слышал, как в покои кто-то несмело вошел. Это был духовник, держащий в руках массивный золотой крест. Феодор медленно поднялся на колени, духовник встал перед ним, прочитал молитву и осенил его крестом. Приняв благословение, Феодор приник к распятию губами, затем лбом. И услышал над собой то, что боялся услышать:

– Пора, государь…

И теперь, когда он уже шел из Благовещенской церкви в Успенский собор мимо заполнившей Кремль толпы, кою сдерживал стрелецкий полк, к нему наконец пришло осознание, что иного пути у него нет и не будет. Сие крест его, и восхождением на Голгофу был для него устланный бархатной дорожкой путь к вышней власти. Укрытый от глаз беснующейся толпы боярами, что окружали его со всех сторон, Феодор не видел ни плывущих над головами шествующих перед ним епископов хоругвей, крестов и икон, не слышал торжественных песен хора. Господи, дай сил! Видел лишь идущего впереди себя Бориса Годунова, что нес на алой подушке державу и скипетр (и с молчаливого согласия Феодора Борис получит в этот день титул конюшего[1]). А народ ликовал, славил Феодора, дивясь тому, что от ночной бури не осталось и следа – теперь солнце ярко отражалось в золоте куполов соборов на фоне чистейшего майского неба. Верно, доброе предзнаменование!

– Государь!

– Отец наш, Феодор Иоаннович!

У паперти Успенского собора Феодор поднял голову. Храм, знакомый ему и любимый им с самого детства, пугал сейчас своей громадностью. Златоглавый массивный исполин слепо и беспощадно, против воли Феодора, скоро дарует ему государев венец. И вот полумрак собора поглотил его, объяв тут же дыханием свечного и ладанного дыма. Исписанные фресками с изображениями святых стены отражали и множили торжественный рев хора, словно собор пел сотнями голосов «Многая лета!». Толпа духовенства и придворных, лица коих Феодор не мог различать, расступилась перед ним, открывая укрытый червленым сукном путь к «царскому чертогу» – стоявшим на возвышении двум тронам, уготованным ему, Феодору, и митрополиту. Подле чертога на обширном аналое, тускло сверкая золотом и жемчугом, покоились шесть государевых венцов – короны отца, кои ныне он, недостойный, должен принять. На мгновение Феодор даже замер, будто не решался сделать последний шаг, но увидел словно ниоткуда возникшее перед ним суровое лицо дяди, Никиты Романовича, и тот взглядом призывал Феодора идти дальше. И, повинуясь любимому родичу, он пошел…

У подножия царского места вновь остановились, и Феодор покорно дал боярам стянуть с себя просторную, небесного цвета, рубаху, в кою его облачили при выходе из дворца, и вот он уже ощущает тяжесть золотого государева наряда, такую, что подгибаются ноги, но его берут под руки Борис Годунов и Иван Мстиславский и ведут по ступеням к трону. Появляется митрополит Дионисий, необычайно величественный сейчас, осеняет его крестом. Хор замолкает, и в воцарившейся тишине, обернувшись к безликой толпе вельмож, Феодор произносит то, что должен произнести, стараясь придать голосу твердости: