Остальное – узел тайн, который еще предстоит распутать.
Лазарь
Всю ночь в окно скреблась ветка старого бука, словно привидение стучалось в дом. Ирен попросит Ханно спилить ее, и в ближайший уик-энд они сожгут ветку в камине. Сегодня утром ветром принесло запах снега. Дни становятся короче, полыхание осени – скупее. Все выходные, болтая с друзьями Ханно или глядя, как он поглощает невероятное количество сосисок, она не могла отогнать мысли о Вите. Ханно с трудом выносит, что в ее жизни столько места отводится работе. Он упрекает ее – даже разговор поддержать не можешь: «Головой киваешь, а сама не слушаешь. Даже не поняла, что Трамп избран президентом». Вот же донимает ее. Он ошибается. Эта новость от нее не ускользнула. Она – лишнее свидетельство того, что мир мрачнеет и снова замыкается, что пробуждает в ней тайную тревогу.
Хеннинг разложил в своем кабинете копии нескольких списков заключенных женщин, «отправленных в Миттверду», – он нашел их в архивах. Тронутая таким вниманием, она с надеждой просматривает их и быстро разочаровывается: никаких следов Виты, даже с учетом неверной орфографии невнимательной секретарши, и ни слова о еврейском ребенке. Она пробегает глазами имена женщин, обреченных на умерщвление в газовой камере по той причине, что они были сумасшедшие, истерички, калеки или больные. Их, свезенных со всей Европы, звали Элен, Ядвига, Шарлотта, Магда или Татьяна. Самым молодым не было еще и двадцати, самым старым едва исполнилось шестьдесят. Истощились за несколько месяцев, самые выносливые – за несколько лет.
– Мы ведь располагаем только малой частью списков, – напоминает ей Хеннинг. – Заключенным удалось спасти только некоторые, а многих не хватает.
Пока они пьют безвкусный кофе из автомата, взгляд Хеннинга как будто блуждает в невесомости. Его близнецы-трехлетки вот уже месяц по очереди просыпаются по ночам. Он отвел их к педиатру, а тот после обследования вынес вердикт: «Дети совершенно нормальные. Просто они настоящие анархисты».
– А я-то, значит, старый папаша безо всякой власти, – улыбается, а вид огорченный.
– Я тобой просто восхищаюсь. А мне остается порадоваться тому, что у меня взрослый сын, который может и дерево спилить, и дрыхнуть до полудня.
Она не очень-то чистосердечна. В Ханно столько всего, что ускользает от ее понимания. Она не знает, что предпринять, когда он отстраняется от нее, надолго замолкает. Понимать его маленького, кажется, было полегче. Ей нравилось, с каким трудом он формулировал первые размышления о мире, а когда шепелявил – она попросту таяла. Ее бывший муж тревожился: «Его надо отвести к логопеду! С годами он станет посмешищем для всех». А Ирен про себя умоляла: еще чуть-чуть. Немножечко детства, неправильно произнесенных или вновь изобретенных словечек. Этой веселой поэзии, преображающей реальность. В первые годы после развода ей казалось, что он – только ее ребенок. Грех гордыни, который она скрепя сердце разделяла с его отцом, приняв на себя обязательство разлучаться с сыном на долгие дни. Возвращаясь, он казался ей другим. Держался как гость, принимая ее нежность с осторожной вежливостью. Ему был необходим этот переходный мостик из одного мира в другой, эта no man’s land[7] – немного бесхозного пространства, когда он и вправду уже не был ни ее сыном, ни Вильгельма. На следующий день он снова вел себя естественно.
Со временем Ханно начал ограничивать те области своей жизни, куда не хотел впускать ее. Ему достаточно просто облечь их умолчанием, чтобы они исчезли, слившись с терра инкогнита неопределенных границ. Когда он уклоняется от ее расспросов – она чувствует, что споткнулась о «долю Вильгельма». При этом в такие моменты он больше похож все-таки на нее. Ханно, как и его матери, необходимо оторваться, чтобы вырасти. Важно не то, что он прячет, а то, что он свободно отдает. Бывают дни, когда ей хочется, чтобы ей вернули ребенка, который не защищается ни от любви, ни от наносимых ею ран.