Мы обнялись и поцеловались, как-то вскользь, обыденно, будто к вечеру я вернусь.

– Не волнуйся, мам. Ты же знаешь, я не пропаду. Буду писать… Ты себя береги, слышишь! До встречи! – я отступил спиной в дверь вагона.

Проводник тут же захлопнул его перед моим носом и скрылся. Через стекло я увидел, как мама трижды осенила меня крохотным воздушным крестом. Я сделал то же самое, послал ей поцелуй и, так же как она, замахал ладонью. Мама шагнула вслед за поездом, быстрее, ещё быстрее, смахивая слёзы и быстро помахивая рукой над головою. Её скрыли другие люди, человеческая цепочка стремительно побежала назад. К глазам поднялась тяжёлая муть.

Я уезжал в одиночество. Двенадцать последних лет непостижимая судьба обгладывала мою жизнь, а затем выплюнула в будущее без жены и детей. В России у меня остались мама, несколько друзей, пустая квартира, недописанные книги и мечта о возрождении православной культуры.

Дорога утешает. Особенно дальняя, неизвестная. Её сбивчивая речь звучит сквозь рёв встречных поездов, грохот мостов и стук колёс: «подожди, подожди, подожди, подожди…» Нетерпение безрассудно, иногда смертельно, как прыжок на полном ходу. Томиться на полустанке или нестись вперёд – какая разница. Придёт время, и всё изменится вокруг и в душе. Останется лишь самое насущное. Об остальном не стоит жалеть.

Я развернул мамин пакет: варёная картошка с укропом, две «ножки Буша» и любимое с детства печенье с вареньем «уголки». Потратилась, конечно. Всё стало дорого – до потемнения в глазах. Никого я не любил, как её, не было ближе неё. Как она будет жить? Как все. Как девушкой жила в войну. Я покусал губы и прошёл в своё купе.

Все прежние годы спальные вагоны с заграничной литерой «L» я видел только снаружи. Приземистые, с округлыми крышами, в советских поездах они выглядели неприступными иностранцами. И моё и соседнее купе пустовали, никого не было в коридоре, никто не курил в тамбуре. Двери в другие вагоны оказались заперты. Я вернулся назад и уселся к окну. Подозрительно любезный проводник забрал у меня паспорт, предложил чаю, принёс, махнул рукой:

– Потом рассчитаемся.

И удалился. Разговорились с ним мы лишь за границей, утром, когда наш вагон разительно опустел.

– Скажите, я что один в вагоне остался?

– Нет, ещё два купе полных, – он внимательно глянул на меня, как и полагалось таким людям в прежние годы. – А что?

– Первый раз за границу поездом еду. Скажите, далеко от Москвы до Женевы?

– Считайте больше двух суток. На польской границе под утро долго стояли, вы, видно спали. Ну, и ещё остановки будут. В Базеле пересадка часа два продлится, а то и больше.

– Понятно, а в километрах сколько?

– Ну-у, две тысячи восемьсот, если не ошибаюсь. А что вы в Женеву-то собрались? – усмехнулся, – На ПМЖ?

– В университет, на учёбу.

– А, студент. Это хорошо.

Он потеплел глазами, посоветовал быть осторожнее на варшавском вокзале, ничего не покупать, чтобы не отравиться, и опасаться воров. Полчаса хождения в толпе на привокзальной площади оказалось достаточно. Потрёпанные люди мало отличались от москвичей, но говорили по-польски. Сновали с тележками и клеёнчатыми сумками, торговали с рук, с ящиков или с картонок на асфальте: едой, одеждой, бельём, сигаретами, банками пива и мелкой всячиной… Десятки облезлых «Икарусов» стыли поодаль в морозном воздухе. Ушлый парень, держа в одной руке бумажный доллар, в другой немецкую марку, предлагал поменять их на злотые. Нищенка в чёрном платке горбилась на коленях над кружкой с мелочью и тянула по-украински:

– Допоможить, добри люды! Хрыста рады, допоможить!