Некоторое время была возня, потом затихло и мне стало по-настоящему страшно. До этого тоже было страшно, но по-другому, от несоответствия происходящего здравому смыслу и нормальному человеческому существованию. А тут навалилось такое чёрное и неподъёмное, что даже дышать нельзя было. Моё сердце, прежде колотившееся как ненормальное, вдруг перестало стучать, под грузом этого невозможного страха оно превратилось в крохотный напряжённый комочек, не в силах сделать ни одного движения. Я будто увидела себя со стороны: «Когда я успела сесть на кровать? Платье разложено. Хорошо, что села рядом, значит не помну»».

Дверь отлетела вбок и хрустнула. Надо же, я даже представить не могла, что можно так эффектно двинуть моей дверью. Он стоял, занимая собой весь дверной проём, всё такой же отвратительный и пьяный, но… только в руке у него был молоток. Наш молоток. А на нём прядь маминых волос и кровь. Интересно, подумала я, как это он нанёс удар, чтоб одновременно ещё вырвать волосы и могла ли мама после такого удара выжить. А когда он опрокинул меня на кровать, я стала думать о том, что молоток этот лежал ведь в кладовке и почему он вдруг так некстати оказался в маминой комнате. Потом мне стало жалко новых колготок, лопнувших под жирными пальцами урода. Похоже, трусы он тоже разодрал. Я уже ничего не чувствовала, кроме его запаха.

Он вонял водкой, прогорклым маслом и резким до тошноты пòтом. Всё это продолжалось бесконечно долго. Я подумала, что надо что-то делать. И я стала считать его движения. Раз, два, три… с его отвисшей губы капнуло, четыре, пять, шесть… мне стало тяжело дышать его миазмами. Я отвернула голову, девять, десять… Прямо перед моими глазами лежал молоток, с заострённого его конца свисал наполовину прилипший к металлу маленький белый лоскуток кожи с нелепо растущими из него мамиными волосами. Я закрыла глаза. «Ёппаный в рот, – прорычала пьянь, – не могу кончить», и слезло с меня. Потом его стошнило. Прямо на моё платье. Он его скомкал, подтёрся и отбросил в угол.

Когда он ушёл, я отползла в угол кровати, сжалась и натянула на себя плед. Внутри было пусто, как будто оттуда вынули самое главное, как если бы можно было из сливы вынуть косточку, не надрезая мякоть. У меня больше не было мамы.

Стемнело, пришёл Гарик. Видимо дверь оставалась открытой. Он не вошёл, испугался, позвал тётю Клаву. Вызвали милицию. Свитер мне дали и джинсы, а трусов не дали, не сообразили. Сначала подумали, что я убила. Я говорить не могла, да и не хотела. Забрали в психушку. Долго спорили куда меня везти, вроде как я уже не ребёнок, но и несовершеннолетняя ещё. Потом всё-таки решили во взрослую психиатрическую.

Там что-то вкололи. Утром пришёл милиционер с допросом. Я не смогла разомкнуть губ. Не получалось. Только головой двигала, но не уверена, что в правильную сторону. Хотя, кажется, он понял. «Ты маму убила?» – я покачала головой. «Я так и думал», – сказал он и просиял гагаринской улыбкой.

Сколько-то дней ко мне никто не приходил. Я всё ждала Гарика, или на худой конец тётю Клаву, но никого не было. И вообще никто со мной не разговаривал, даже врачи и медсёстры. Но я хорошо кушала. Здесь было очень похоже на детский садик… Когда я была в детском садике, мама меня всегда спрашивала, забирая из группы: «Ты сегодня хорошо кушала?». Я старалась запомнить всё, что давали на завтрак, обед, полдник и ужин. И если бы сейчас она меня спросила, я бы ей подробно рассказала, как меня здесь кормят.

Однажды, наверное, недели через две, приехали с милицейской машиной и повезли меня на опознание. Они вычислили дядю Пашу. Меня ввели в комнату, поставили перед несколькими мужчинами и сказали показать на того, кто был у нас в квартире в тот день. Я показала. Меня некому было везти обратно в больницу, поэтому посадили ждать машину на диванчике в комнате у следователя.