(1 Пет. 2: 9).


Есть два непохожих внешне пути богословия, которые не разделены и, в сущности, пролегают неподалеку друг от друга: богословие покаяния и богословие славы. Богословие покаяния, как и основанная на нем духовная жизнь, – дело больших, скопивших в себе целый греховный мир людей, оторвавшихся от своей малости в Боге и хорошо осознавших это[49].


Богословие славы обращено к свету разума, который теплится в творении и говорит с нами из нашей тварности, столь отчетливо различаемой в начале жизни. Речь не идет лишь о том детстве, которое надо хорошо воспитать, чтобы из него потом достойно вырасти, но о том, в которое подспудно хочется вернуться, убежав туда, где каждому надлежит быть – в доме Отца Моего (Ин. 14: 2).


Таинство детства заключается и в том, что человек творится сразу весь, хотя на первых порах и состоит лишь из нескольких «умных» клеток. Но в этих клетках мыслит о нас ум Христов. Подобно тому как молитва в несколько мгновений (эти мгновения – вне времени) прелагает хлеб и вино в Тело и Кровь Христовы, так и Слово Божие, которое обходится без наших времен и сроков, прелагает половые клетки в человеческое существо.


«Природа умная и бессмертная сокрыта в тленном теле нашем для того, чтобы в нем и через него обнаруживать свои действия» (преподобный Антоний Великий)[50]. Но в начале жизни она еще не закрылась в нас, умная природа.


«В средневековье полагали, – читаем мы в учебнике философии, – что человеческий эмбрион обладает растительной душой, потом чувственной, и только на определенном этапе эмбрионального развития Богом вселяется разумная душа; следовательно, во время эмбрионального развития происходят субстанциальные видообразования. Биологические исследования, наоборот, доказали единство эмбрионального развития, так что сегодня философ-томист[51]должен полагать, что в момент объединения половых клеток, когда возникает зигота, возникает и человек. Разумная душа вселяется Богом в момент зачатия, когда половые клетки прекращают быть частью родительских организмов и принимают новую субстанциальную форму, каковой является как раз человеческая душа нового создания. Созданная душа не способна моментально ко всем видам своей деятельности, как, в принципе, не способен к ней и новорожденный, но душа формирует соответствующее самой себе тело и проявляет всю полноту деятельности только тогда, когда тело полностью развито»[52].


Как новорожденные младенцы, возлюбите словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение; ибо вы вкусили, что благ Господь (1 Пет. 2: 2). А если нам вернуть метафору к ее изначальной реальности? Не словесное ли молоко (то есть «субстанция» творения) – все то, что открывается едва пришедшему в мир, и Господь питает его Своим «добром» через глаза, уши, тело, а затем и разум?


Свет мой, ты сегодня молиться меня научи,

на том языке,

на котором

совершается таинство

вашей вечерней беседы —

…женщина, ты, и журчащий ручей,

и младенец, притихший в утробе.

(Виталий Леоненко. «Март. Канун субботы»)


«Восприял некогда Спаситель наш детей на руки Свои, благословляя их пред сонмами народа, а тем показал, что любит Он детство; потому что чисто оно и далеко от всякой скверны. Благословен Вселяющий детей в чертоге Своем!»[53]


Жизнь Самого Иисуса – как не вспомнить об этом? – началась именно с самого радикального «непринятия» детства – истребления Вифлеемских младенцев. Мог ли Он не помнить об этом, не ощущать кровную связь с убиенными детенышами? И не отсюда ли столь твердая категоричность Того, Кто был спасен, уведен в Египет, несом руками Марии: