Конец февраля 1960 года, начало марта принесло таяние снегов, и талые воды, которые не успевали уйти в землю. Мерзлые слои надежно задерживают воду и образовываются целые озера. Утром, стеклянным блеском, отражая розовые лучи восходящего солнца, блестит в них лед. К вечеру лед тает, чтобы ночью вновь превратится в стылое стеклянное поле для катания на ногах. Ночью в погребе оказалась вода. Мать обнаружила ее в четыре часа утра, тревожно заглянув туда. Картошку затопило, затопило двадцатисантиметровым слоем, и вода медленно прибывала. Меня разбудил нетерпеливо-злой окрик матери:
– А-ну вставай, помоги носить воду!
Я не сразу сообразил куда носить и что носить. Хотелось спать, глаза слипались, хотелось снова лечь в кровать, в самый разгар уютного тепла нужно было вставать в мерзкую холодную хлябь. Но неумолимый окрик повторился снова:
– Я дубину сейчас возьму! А ну вставай, гадовая душа! – не на шутку злой голос матери пулей вытолкнул меня из постели.
Через минуту в больших резиновых сапогах я уже шлепал по ступенькам погреба с ведром, полным талой воды и выливал за порог. Несмотря на нечеловеческие усилия, вода не убывала. Рассвет медленно подкрадывался, вытесняя серой мглой свет свечи, в котором проявлялось изможденное решительное и злое лицо матери. Я знал, что вычерпывать воду бесполезное занятие. Надо найти дырку, откуда она поступает, и забить ее. Вода из погреба уйдет сама в землю. Сказать матери, значит услышать унизительные, оскорбительные слова, что-то вроде:
«Лодырь. Хочешь, чтоб затопило?!!» – и в таком роде что-то еще. Но я жалел мать и решил все-таки сказать:
– Надо забить дырку. Ты же видишь уже светло, а воды не убавилось?
– Умный ты, как Берковы штаны. Так покажи, где эта дыра? – мать с ненавистью смотрела на меня, добавляя для связи слов, – Я вот плетку возьму, и как дам тебе, лодырь. А ну-ка неси воду, и не смей мне указывать что мне делать. Ачь какое?!
Мне было неприятно слушать все это от несчастной женщины, но я стерпел и решил днем найти и забить дырку. Неожиданно, шарканье шагов в предрассветной мгле насторожило барахтающихся нас в погребе меня с матерью.
– Кто там? – спросила мать.
– Это я! – ответило пространство мужским голосом.
– А это ты, Иван! – мать узнала Бабченка, отца мальчиков Коли и Шуры.
– Что, залило?
– А ты не видишь? – чуть не плача от бессилия сдавленным голосом ответила моя мать.
– Надо поднять картошку? Или засыпать немного погреб?
– То взял и поднял-бы!
– Хорошо. Давай доски. Я помогу вытащить в ящики картошку из воды, а потом сделаю настил.
И работа закипела вновь. Мать неожиданно скомандовала, глядя в мою сторону:
– Иди, собирайся в школу!
Я стрелой бросился в дом. У печки грела завтрак бабушка. Тепло, уютно обласкало уставшее и не выспавшееся тело. Ничего не хотелось делать, шевелиться, думать.
– Сынок, иди к столу. – Голос бабушки заставил вздрогнуть. Я стал, есть почти остывший гречневый суп с мясом.
– Я тебя будить не хотела. Совсем замучила дитя. «Сокрушенно качала головой бабушка и добавила; ласково», – Говорила-ж ей, была-бы в нужнике утопила, и сама не мучилась бы и дитя-бы не мучила, не послушалась?!
В школе я кивал головой, засыпая на уроке Украинского языка. Надежда Григорьевна монотонно-сонным голосом с посоловелыми серыми глазами от каких-то своих забот, медленно преподавала грамматику. Да так, что казалось, мухи в нашем классе при полете от доски к окну не долетали, а падали, засыпая от этого голоса прямо в полете. И я, упав на руки, крепко уснул. Проснулся от жгучей боли, кто-то остервенело, таскал меня за волосы. Когда окончательно я пришел в себя и вскочил на ноги, чтобы хоть как-то унять острую боль, то увидел уже не в седой дымке, а стальной взгляд учительницы, крепко державшей пятерней мои волосы в своей руке. В классе воцарилась мертвая тишина. Дети с любопытным страхом наблюдали эту сцену инквизиторской экзекуции. Таская мою голову за волосы, как маятник у напольных часов, с металлическими нотками в голосе учительница в такт колебаний, как автомат, чеканила слова: