Окулов сказывал, что Высоцкий продал Свирлово за 200 тысяч Кожевникову, богачу-купцу. Жаль то, что все это будет запущено, а может, и сады истребятся, потому что он хочет завести какие-то фабрики или заводы. Луниной дело наконец кончено; дом ее куплен для Коммерческого банка за 280 тысяч рублей, стало быть, и Пфеллер свой сбыл за 60 000 рублей, чего он очень желал. Я советовал Луниной нанять дом князя Сергея Ивановича, и она мне препоручила это устроить. Я надеюсь, что Чиж рад будет и не заломается, прося дорого за наем, а ему денежки годятся.

Принимаю истинное участие в скорби доброго Каподистрии. Лишиться отца есть потеря невозвратная, а особливо теперь, ибо я все того мнения, что вся эта греческая каша очень должна его огорчать. Каков же этот плут Али-паша! Всем пользуется и хотел помириться с турками на счет греков, да не удалось. Очень я радуюсь будущему возвращению Полетики. Очень благодарен я графу Нессельроде за память обо мне: я обоих их очень люблю, а особенно зная, сколько она тебя любит.

Сонету итальянскому не могу я довольно натешиться. Сожалею, что не вся Москва знает по-итальянски; читал его огорченному Пушкину, и тот принужден был расхохотаться. Что-то скажет бестолковый философ Саччи? Насилу-то мои неаполитанцы принялись за свое ремесло, то есть за буффонство. Полно им прикидываться богатырями. Пульчинеллю не идет роль героя. Знай они свои макароны, свое мороженое и гулянье по Кияйе. Какое им дело до парламентов, конституций и проч.!

Когда увидишь Вяземского, скажи ему, что стихи, помещенные в «Вестнике Европы» на его счет за подписью «200 – 1», сочинены неким Аксаковым, домашним актером Кокошкина[41] и переводчиком Филоктета.


Александр. Москва, 31 мая 1821 года

За все подробности о наших друзьях очень тебя благодарю и Тургеневу и Вяземскому бью челом, а молва уверяет, что Жуковский женится на дочери нашего историографа.

Я любовался присланными тобою образчиками походной типографии и спрятал это в свой архив с привычною надписью. Закревский оставит по себе хорошие памятники.

Намедни за ужином (у тестя), Татьяна Ивановна Киселева, сидя подле меня, все говорила о племяннике своем Павле Дмитриеве, которого очень любит. Я тотчас в дрожки и поскакал к ней сказать ей об ленте; она плакала от радости и чрезмерно меня благодарила за эту приятную новость.

Грустно видеть льющуюся в Греции кровь, и все это без пользы. Конечно, греки пропадут, их положение сделается еще хуже, но турки сами много потеряют, ежели последуют такие эмиграции в Америку; флот и торговля рушатся. Чумага все говорит, что это дурно кончится для них, но Метакса был противного мнения.

Вейтбрехт сказывал (верно, слышал на почте), что из Петербурга идут, едут и бегут все в Царское Село, чтобы встретить государя. Я очень понимаю всеобщую радость, и изъявления этой любви, верно, будут приятны государю после столь большого отсутствия.

Костя – паж! Мы все плакали от радости как дураки; он был всех умнее один. Он принял это с достоинством. Первое его движение было бежать из саду (где я твое письмо прочел) к няне наверх, а та ну плакать! А первые слова пажа были именно (и откуда взял это!): «Ну что же? Как поеду в Петербург, буду подавать государю шинель и фуражку». Ты говори что хочешь, а это твоя работа. Я и паж пишем оба и благодарим бесценного Закревского. Я в восхищении, что он может оставаться при нас, но все-таки надобно нам будет посоветоваться о воспитании Кости. Это, кажется, переменит мысли мои насчет воспитания. Ты знаешь, что я хотел его отдать Глинке[42]. О сем будем советоваться с тобою и с другом общим Закревским. Ай да пажик!