А если я дам о себе весточку? Вот возьму и пропишу им, что со мной творится!

Так… кому написать первому?

Собратьям по перу.

Как тогда повернется?

Кинутся ли биться за меня?

Я оживился просвету в моем положении и ну перебирать в памяти прошедшее. Было ли у кого что-то подобное?

Было, как не быть.

Вон сколько из нашего и не только нашего круга людей попадают под перемалывающий жернов.

Сколько моих знакомых ушли врагами народа?

Сам себе пальцы загибаю и с каждым новым именем смурею больше и больше.

Хоть за одного из них я вступился? А?

Нет, сделал вид, что поверил обвинителям и не стал спорить с системой.

– М-м-м… – замотал я чугунной головой, вспоминая недавнее.

Только-только выпал первый снег и мы с Фимой бегали по нему, как маленькие дети, лепили снежки и хохотали до слез. Зима – всегда такая тягомотина с ее морозами, сковывающей одёжой, вечным неуютом не очень-то любима мною. Но это ощущение муторности зимы придет потом, к январю-февралю, а пока первый снег не менее ждан, чем мартовская капель и проталины вдоль накатанной санями дороги.

Вот мы и наслаждались по-детски этой чистотой и теплостью.

Я давно заметил: он, снег этот – мягкий и густой, как ковер – и людям и земле поперву тепло приносит. Еще вчера с вечера было грязно и шибко морозно от свиста ветра ли, от мерзости природы, или внутреннего непокоя, а утром глаза сами открылись от излишков света, лезущего в каждую щелку и слезящего своей многостью глаза.

Фима так увернулась, что снежок залетел мне в распахнутый ворот.

У ёй какие руки? Девчачьи! Вот снежок и распался на отдельные снежинки и просыпался под нательную рубашку. И побежали по коже тысячи маленьких укольчиков, покатились веселые капелки, щекоча и обжигая кожу живота. Я выдернул рубаху из штанов и тряс ею как парусом, выпуская на волю остатний снег. А Фима еще нарошно подкралась с заду и размазала две полные варежки снега по моёй брюшине.

Я поймал ее, схватил в охапку и ну целовать эти мокрые ярким светом или растаявшим снегом глаза, разгоряченные морозцем щечки, а она увертывалась, терла шершавыми варежками мой нос и рассыпала передо мной густой колокольчиковый смех.

Так, дуря и хохоча, добежали мы до скобяного магазина – тут завсегда разбегались. Она шла в гору, на уроки в техникум, а потом на дежурство, а я спускался меж огородов по скользкой дорожке к пруду. Там моя идеологическая работа.

Возле скобяного и встретил Витьку Савина, наборщика из типографии. Это он первый сказал мне, что в Челябе на днях заарестовали Антонова и Барабанова.

– Это ж, вроде, дружки твои?

– За что? – округлились мои глаза.

– Сказали – за шпионаж.

Я тогда опешил.

– Какой шпионаж? Какие такие тайны оне знать могут, чтобы кому-то их передавать?

Но Витька не стал больше со мной говорить, отвернулся и намеренно ушел в другую сторону.

Пацаны! Один все комсомолию да учащуюся молодежь в статейках прописывает, а другой вообще на городском хозяйстве сидит. Что на базаре услышит, да кто с кем в развод задумал идти – вот и весь его кругозор.

И того, и другого я хорошо знал, пока вместе в одной газете работали. К им, в том числе, и ездил регулярно, не столь по делам, сколь выпить да поболтать.

И вот эта новость!

Перво-наперво я растерялся – ну как же так-то? Ладно бы кто там деловой или шибко значимый, скажем, зав. отдела партийной жизни или промышленность и экономика. Тут и знания определенные, и вес в партийных и хозяйственных кругах немалый. Вот эти еще могут чего-то такого, внутреннего знать. А Барабанов или тот же Антонов – пятьдесят копеек за строку – вся их цена…

Я собрался было поехать туда, к ним, и чуть ли не бежал по каменистой тропке. Но, пока до редакции дошел, много чего подумать успел. А тут еще с порога встретил ощутимую мрачную тишину и спрятанные у всех глаза. И тож глаза в пол бросил, – деланная видимость большой занятости, неожиданные неотложные дела и…