Ведь не смог он до утра смежить очи, по примеру князя Святослава Киевского, не осилил! Хотя всего и надо было: взять в изголовье конское седло, покрыв то потником, и уткнуться в него загривком.
Ан нет! От той подседельной подстилки, впитавшей за время в пути чуть не ведро лошадиного пота, столь несло изрядным запашком, что Молчан неизменно пренебрегал ей. И заподозрил: у князя того, убиенного, неладно было с носом. Ведь он и печенегов не унюхал!
Молчан уж подумывал, не предложить ли себя на подмену одному из дозорных, да вовремя осознал: он ни за что не согласится из опаски перед Путятой, а сам тот придет в ярость, узнав о молчановом самовольстве. И лишь, под утро, когда уже и дозорные поменялись, изловчился-таки заснуть на лапнике.
Разбудил его Путята:
– Вставай, засоня! Да осторожнее! – про ногу-то десную не забудь.
И добавил самым безмятежным тоном, будто добрая мать обращается к своему чуть набедокурившему несмышленышу, пребывая в замечательном расположении духа:
– Ты, припоминаю я, о туре меня вопрошал? Так он уже пасется.
Где?! И затрепетал Молчан весь!
– Подойди к опушке, и сам узришь, – присоветовал Путята, доподлинно понимая чувства, переполнившие Молчана.
Тур пасся вдали, у кромки другой стороны поля, пощипывая свежие побеги дерев, но примерялся и к кустарникам на опушке.
– Он поначалу листвой подкрепляется. Потом траву уминать начнет, – пояснил старший родич. – Однако глянь, сколь хорош!
Чудо-зверь был и в самом деле дивно хорош – могучий, отъевшийся, весь черный, хотя белая полоса на хребтине, о коей рассказывал Путята, не проглядывалась издали. И явно пребывал в добром настроении, неторопливо помахивая длинным хвостом и похлопывая им по крупу. Похоже, отгонял слепней-кровососов.
А рога! Издали они напоминали два преогромных серпа, нацеленных друг на друга. Вот бы заручиться хоть одним таковым!
–Ну, будет! – сказал Путята изрядно погодя. – Успеешь насмотреться, когда он поближе подойдет. Пора перекусить с утра, да доспехи примерить и проверить оружие. Заодно и лук свой наново испытаешь в деле…
Ближе к вечеру непременно прибудут соглядатаи от наших недругов: высмотреть, на месте ли тур, и нет ли кого поблизости.
– А недруги наши, кто они? – не утерпел справиться Молчан.
– Еже отъедут обратно, и все ладно будет, тогда и расскажу! А то, примечаю, ты уж извелся весь…
XII
– Непонятно, ибо пришлый ты, – вразумил Басалая злокозненный, как и тот, шельмец, официально состоящий канцелярским клерком на самых нижних ступеньках ромейской должностной лестницы. – И не укорю, что не ведаешь наших сокровенных обычаев.
Тобой же, Никетос, истинно возмущаюсь я! Ведь обязан знать, сколь соблюдают юницы наши из благородных сословий чистоту свою, добрачную, и дорожат ей, превыше всего на свете! А брачуются порой в тринадесять и даже в двенадесять.
В термы же высших разрядов водят их – под неусыпным присмотром, особливо проверенные служанки, и никого там не подпустят, сколь ни посули.
Уже на входе сии юницы начинают стыдиться грядущего омовения!
И даже париться дозволяют себе токмо в хитонах!
А Афинаида бдит о себе и того строже: уж пять лет и в термы не ходит, даже в любимые ей допрежь Влахернские! – из предосторожности, что покусятся на нее в купальне…
«Се зря она!» – мысленно не одобрил Молчан оной опаски, живо представив ее последствия.
И заметив, что не восхитился тот рационалист, сугубый, долговременным табу на телесную чистоту, бездуховную, во имя соблюдения одухотворенной – добрачной, Фома разом допер о причине и мигом откорректировал -с присущей ромеям велеречивостью: