, так что было бы даже вредом для нас, если бы наша природа не допускала изменяемости к лучшему. (…) Ибо истинное совершенство и состоит в том, чтобы никогда не останавливаться в приращении к лучшему и не ограничивать совершенства каким-либо пределом»[56].

Изменение, как образ вхождения в бытие и как способ существования, характеризует и эсхатологические судьбы творения. «Говорю вам тайну, – свидетельствует апостол Павел, – не все мы умрём, но все изменимся. Вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему – облечься в бессмертие» (1 Кор 15:51–53).

«Моментальность» изменения, соотносимая, в данном случае, с отсутствием «постепенности» и в событии творения, точно также эсхатологизирует (не во временном только, но и в онтологическом измерении) естество твари, обнаруживает его в его первичной, конституирующе-значимой «открытости» Творцу, Им и в Нём определяемости. Отсюда предельная подвижность субстанциальных (потому что уже и не только субстанциальных: «Говорю вам тайну…») характеристик творения – от смертного к бессмертному, от тленного к нетленному. Субстациально-уравновешенная связь сущего не довлеет себе и «в годину всеобщего и чаемого нами свершения (веков), по слову прп. Максима Исповедника, благоугодно будет (Богу) расторгнуть сию связь ради высшего и более таинственного Домостроительства (…) Тогда и мир, подобно человеку, умрёт в своей явленности и снова во мгновение ока восстанет юным из одряхлевшего при чаемом (нами) воскресении. Тогда и человек, как часть с целым и как малое с великим, совоскреснет с миром, получив обратно силу непреходящего нетления. Тогда, по благолепию и славе, тело уподобится душе и чувственное-умопостигаемому, благодаря ясному и деятельному присутствию во всём и каждом соразмерно проявляющейся божественной силы, которая посредством себя будет блюсти нерасторжимые узы единства на веки вечные»[57].

Замечательно, что в этой исконной для твари, эсхатологически напряжённой невозможности определиться через себя самою, она в своей обращённости в Творцу оказывается Ему парадоксально и таинственно сообразной, а значит и, в известном смысле, также беспредельной. Свт. Григорий Нисский говорит, что «и естество, приведённое в бытие сотворением, всегда обращает взор к первой причине существ, и причастием сей вечно пре-избыточествующей причины соблюдается в добре, и некоторым образом непрестанно созидается, вследствие приращения благ изменяемое в нечто большее, так что и в нём не усматривается какого-либо предела, и возрастанию его в наилучшем не полагается никакой границы…»[58]

Однако «беспредельность», утратившая свою эсхатологически-ориентированную «открытость», обращённость к Творцу, и спроецированная внутрь творения в его субстанциальной данности, радикально превращает положение вещей. В этом случае, в случае физикалистической интерпретации «беспредельности» творения, оно неизбежно обожествляется. Спроецированная, по образу устроения ума, внутрь естества его тварная «открытость» приобретает (к примеру, уже в предренессансном сознании) характер «естественной бесконечности» и мыслится как «возможность», онтологически преобладающая над «действительностью», как «открытость» по сути уже не тварная, но как бы творческая[59]. Физикализация τροπος υπαρξεως человека и обожествление творения идут навстречу друг другу, причём параллельно с манихейско-монофизитски ориентированной переоценкой материально-тварного. Там же, где способ сопричастности творения Божественной причине мыслится физикалистически (равно, как если бы речь шла и о дуалистическом размежевании Бога и творения), уже не остаётся места