Молодая женщина почувствовала, что ее затопило до боли знакомое чувство вины. Как она, обычно такая дотошная, могла пропустить такую дату? Энн уже знала, что будет дальше: через две минуты она начнет искать себе оправдания, а через три задумается о том, как добиться прощения.

16. 1936 год. Худший в моей жизни

Математическая жизнь ученого-математика коротка. Он редко работает лучше по достижении двадцати пяти – тридцати лет. И если к этому времени он не сделал всего, что только мог, то больше уже не сделает ничего.

Альфред Адлер, математик

Первым в палату к брату вошел Рудольф. Я ждала своей очереди рядом с математиком Оскаром Моргенстерном, близким другом Курта, чести быть представленной которому я до этого не удостаивалась. Если он и не поверил в ярлык с надписью «близкая подруга семьи», то виду не подал. По словам Курта, подозрительность которого, что ни говори, не знала никаких границ, я могла всецело доверять этому доброму, флегматичному мужчине.

– Как он, мадемуазель Поркерт? Во время нашей последней встречи он выглядел таким слабым.

– Когда вчера утром его взвесили, весы показали пятьдесят три килограмма. Доктор сказал, что выпишет его, когда будет пятьдесят восемь.

Я не осмеливалась говорить громко и лишь едва слышно шептала, пребывая под впечатлением от элегантного приемного отделения санатория. Энн рассказала мне не одну сплетню о попадавших сюда венских знаменитостях. Густав Малер[28], Арнольд Шенберг[29] и Артур Шницлер[30] приезжали сюда, чтобы насладиться роскошным отдыхом в компании магарани[31] и миллионеров со всего света. До большого Кризиса конечно же! В 1936 году в Паркерсдорфе, как и на ночных улицах Вены, подверженные депрессии богачи встречались редко.

Аскетичная и какая-то далекая от действительности отделка интерьера утомляла глаза. Архитектор дома, некий Йозеф Хоффман, питал болезненное пристрастие к шахматному порядку, которому здесь подчинялось все: фризы, керамические плиты пола, ворота, рамы дверей и даже каркасы неудобных кресел, в которых я в ожидании понапрасну растрачивала жизнь. Фасад тоже образовывал ритмичный рисунок нишами окон, каждое из которых, в свою очередь, было разделено на небольшие квадраты. Я всегда испытывала потребность в мягких, плавных линиях и поэтому не могла найти утешения ни в вылизанных комнатах, ни в строгом, нарядном парке. В то же время Курту подобное место подходило идеально: чистота, тишина и порядок. Элегантный Моргенстерн – по слухам, незаконнорожденный отпрыск германского императорского рода – похоже, чувствовал себя прекрасно в этой вселенной, на мой взгляд чересчур вертикальной.

– Вы для него настоящая опора, фройляйн. Мне об этом сказал Курт, а он не из тех, кто любит изливать душу.

Оскар Моргенстерн взял меня за руки и тепло их сжал, прикоснувшись ко мне в первый и последний раз в жизни.

– Вы знаете, что он вернулся к работе? У меня с собой несколько опубликованных недавно статей; некоторые из них могли бы его заинтересовать, в особенности те, что написаны молодым английским математиком Аланом Тьюрингом[32].

Мое смущение было истолковано им неправильно.

– Я не хотел злоупотреблять вашими близкими отношениями.

– Нам запретили приносить ему какие бы то ни было документы. Какая-то добрая душа доставила ему письмо от некоего немца, в итоге Курт в течение нескольких дней опять ничего не ел. Он вбил себе в голову, что научное сообщество решило дезавуировать все его работы, и теперь видит повсюду заговор, преследующий цель навечно заточить его в стенах психиатрической лечебницы.

– Некий Генцен пытался очернить Курта, но все же не стал подвергать сомнению его теоремы. Они все по-прежнему тянутся к Гилберту, будто к груди собственной матери. Исследования Тьюринга должны его заинтересовать.