В потайных уголках души всё чаще появлялось желание освободиться от председательства, но он с ознобистым страхом подавлял его. Нет уж, до пенсии он, кровь из носу, дотянет, а там – хоть трава не расти. И выход на пенсию представился ему праздником – вроде тихого солнечного багряного осеннего дня.
Дела в колхозе шли не так уж и плохо, но иногда ему казалось, что идут они помимо него, а он стоит на обочине и судорожно пытается поймать за хвост ускользающую власть.
Что же случилось? Почему он перестал предвидеть ход событий, и жизнь покатилась где-то стороной? Почему он как огня забоялся всяких новшеств? Куда девалось его былое ухватистое воображение? Отчего мысль стала бессильной, тусклой и недалёкой, скользко пробуксовывающей, как на холостом ходу?
Давно ли он получил орден за высокие урожаи льна, давно ли смело внедрял не внушающую доверия раздельную уборку зерновых, давно ли ходил хмельной от радости, чуть не силком протащив через общее собрание план застройки центральной усадьбы. Куда всё это утекло? Сегодня он ничего не мог предложить людям, не мог решиться ни на что новое, и собственная ущербность мучила его, выбивала из колеи, лишала привычной устойчивости.
Как-то незаметно обезлюдели деревни, позарастали цепким кустарником, поубавились поля. Он и не пытался отвоевать их обратно: дай бог с оставшейся землёй управиться. А тут как гром с небес: мелиорация, гарантированное земледелие, животноводческие комплексы, интенсификация, концентрация производства… Вроде бы знакомые слова, не раз и не два читанные в газетах, а как подступили вплотную – оглушили своей новизной и непонятностью. И всё это надо было принимать без раздумий, без прикидок, с ходу. Жизнь взяла какой-то невиданный стремительный разбег и галопом ускакала вперёд, а он остался сзади, и обидчиво щурился ей вслед, мечтая отгородиться от райцентра и связанных с ним скоропалительных нововведений непроходимым болотом.
Появились незнакомые машины, поля опутались трубами, коров загнали в неуютный бетонный дворец, так чужеродно и нелепо воздвигнутый в голом поле, – и всё это помимо его воли, приказами сверху.
Его окружили молодые, как-то неожиданно враз пограмотневшие люди, которым было тесно в привычном крестьянском возу, и которые горели нетерпеливой жаждой перевернуть вверх тормашками с таким трудом налаженную жизнь, перестроить всё по собственному младенческому разумению, словно до них тут был первобытно-общинный строй, как будто люди не работали от зари до зари, а загорали на солнышке да справляли праздники.
Нет, не принял он современного ритма жизни, не понял, куда она так суматошно несётся, и изо всех сил сопротивлялся этому бурному, водоворотливому натиску, и не раз в запальчивости был обвинён молодёжью в бескрылости, в ретроградстве, но как-то случалось так, что поначалу чаще выходило по нему, и он, добродушно посмеиваясь, называл смущённых крикунов пеногонами.
Выручали его, помогали удержаться на гребне врождённая тороватость43 да огромный жизненный опыт. А самым большим успокоением служило то, что все эти нововведения осуществляются за счёт государства, и в случае чего колхоз не останется в убытке.
Агроном, слава богу, толковый попался; вот уже пять лет исправно тянет полеводство, не обременяя председателя излишними хлопотами.
Образованья у Ивана Панфиловича кот наплакал; неполное среднее да многочисленные краткосрочные курсы председателей, больше похожие на разгульные отпускные пикники. Так что своим горбом всё постигать приходилось, на практике, по накладным элеваторов и счетам разных учреждений. И он постепенно запутался во всех этих бесчисленных сортах зерновых, удобрений, микродобавок, пестицидов и ещё всякой всячины, чьи названия он и выговорить не мог. Он внимательно выслушивал агронома, и, если тот был напорист и уверен, поддерживал во всём, утверждал все агрономовы решения, но стоило ему почувствовать в голосе агронома хоть малейшее сомнение, он решительно возражал; агроном уходил смущённый, а Иван Панфилович горделиво цвёл от своей прозорливости.