Шофер Саша, короткий, широкий и злой, слегка закусив – запах чего-то мясного еще не выветрился из кабины, – приснул. И хотя времени было чуть больше двенадцати, приснул крепко.

– Саша, проснитесь, – громким голосом сказала Мячикова, обращаясь к шоферу, который, положив свое мясистое лицо на руль, не шевелился.

Наконец он поднял голову, расстегнул на животе белый халат, который носил по собственному почину из солидарности с медиками и, вяло изобразив вопрос, уставился на Мячикову.

– Носилки? Даже не думай! – догадался Саша, обращаясь к Мячиковой на «ты». – Он проценты за носилки снял? Вот теперь сам пусть и носит.

Предельно сформулировав свою позицию, он снова укладывал на руль лицо. И Лизавета Петровна опять подумала про бедную рыбку.

– Он говорит, подавать ему список тех, кто отказывается носить, – не слишком уверено возразила она, уже сознавая, что это бесполезно.

– А пошел он, – смачно произнес Саша, слегка приподняв голову и снова опуская ее на руль.

– Да ведь я одна не унесу, – размышляла вслух Мячикова. – Да и больную жалко. Она, должно быть, долго ждала места в больницу.

– Твои проблемы. Ва-а-у! – вдруг произнес пятидесятилетний Саша, увидев, как на дороге едва не столкнулись две легковушки.

– Ну, тогда, дайте мне носилки. Они там какими-то черными резинками прикручены. Я сама не могу.

– Черт, учиться надо, – ответствовал Саша, нехотя открывая дверцу машины, чтобы выйти на улицу и, уже открывая заднюю дверь, проворчал: – Ты сколько на «скорой» работаешь?

И опять Лизавета Петровна отметила про себя это «ты». Приняв у шофера носилки, она перевернула их боком и вошла в подъезд.

Надо было искать помощь. И тут она снова услышала колокольчик. Он звенел грустно и обижено, но как-то тихо и про себя, потому что колокольчик знал: Лизавета Петровна принимала Клятву Гиппократа, а шофер Саша – нет.

Теперь, приходя на очередной этаж, Мячикова оставляла носилки на лестнице, у самого выхода на уличную площадку. Затем, повернувшись вокруг себя налево и толкнув дверь, подходила к квартирам. Прежде, чем позвонить в первую жилую квартиру на втором этаже, Лизавета Петровна достала из кармана зеркальце. Увидев знакомые крупные тёмные глаза, гладко зачесанные на затылок волосы, слегка вздернутый нос, который придавал ей независимый вид и благодаря которому ей приписывали разнообразные хитрости, которыми она совсем не обладала, Мячикова осталась довольна. Хотя сейчас ей, пожалуй, было все равно. Лишь бы кто-нибудь согласился помочь в этом нелегком деле. Ещё раз мысленно окинув себя взглядом со стороны, поправив на шее фонендоскоп, этот атрибут науки и знаний, а никак не мышечной силы, которая требовалась от нее сейчас, она позвонила. Никто не открыл. «И фонендоскоп не помог, – пронеслось в голове, и тут же успокоила себя: – Ничего, ничего. Наверное, никого дома нет. Вот и не открыли. Если бы были, тогда другое дело». Вспомнила, как часто, шагая ночью одна по глухой неосвещенной лестнице, когда возникающий от темноты и напряжения звон в ушах сливался со звоном, будто привязанного к ноге колокольчика, и еще снизу слыша гул веселящихся где-нибудь на шестом или седьмом голосов, она старалась сделать так, чтобы ее белый халат и фонендоскоп были видны всем и сразу. Даже в темноте. Особенно в темноте, чтобы было видно – идет медицина. Кому-то там, наверху, она нужна. «Здравствуйте», – говорила она так, чтобы ее слышали наверху, еще только коснувшись ступеньки шестого или седьмого этажа. Чаще всего гул смолкал, постепенно сливаясь с тишиной. «Здравствуйте», – отвечали сверху. И кто-нибудь из тех, кто находился там, поднимался, чтобы пропустить ее, когда она туда доходила. Лизавета Петровна старательно перешагивала в темноте через какие-то бутылки, жестяные банки, блевотину, лужи, вполне определенного происхождения и, мысленно радуясь тому, что ее пропустили, говорила: «Спасибо». После чего всеобщее веселье, едва притихнув, смолкало совсем. И воцарялась пауза, иногда длящаяся до тех пор, пока Лизавета Петровна ни оказывалась этажом выше.