– Это фурациллин, говорит она. – Один на пять тысяч.
Доктор энергично кивает. И продолжает мыть рану.
– Еще? – спрашивает Меривэза, когда заканчивается уже третий шприц.
– Как скажете, Меривэза, – улыбается доктор.
Меривэза смеется, освещая палату своими белоснежными зубами.
– Конечно, – говорит доктор Ричардс. И лицо его, и без того розовое, розовеет еще больше.
– Конечно, вы и сами все знаете, – продолжает он, обращаясь к Меривэзе. – Это ваш участок работы. Но я думаю, мы промоем еще раз. Правда? – обращается он опять к сестре.
Через несколько минут, когда все сделано и наложена повязка, доктор снимает перчатки, бросает их в отдельный лоток.
– Спасибо, сестра Меривэза, – говорит он, – Вы очень мне помогли. Даже не знаю, чтобы я без вас делал, – заключает доктор Ричардс, направляясь к выходу.
Провожая его до двери, сестра улыбается. Конечно, невозможно представить, чтобы врач не контролировал того, что подает ему сестра. Но приязнь, доброжелательность, уважение к чужому труду – это дорогого стоит.
«А все потому, что доктор Ричардс Чехова не читал, и про «селедкой в харю» ничего не слышал», – скажете вы. Или все-таки прочитал доктор про Ванюшу Жукова в Комментарии к «Декларации Прав Человека и Гражданина», как иллюстрацию того, что это не только плохо, но очень плохо. А главное – недемократично. И какие бы издержки ни несла с собой демократия, понимание этого, глядишь, да и станет для кого-нибудь безусловным рефлексом. В стране, в которой никогда не было демократии и меньше, чем через сто лет после отмены крепостного права воцарился тоталитаризм, где люди, не имея никаких знаков отличия от других, кроме формы носа, цвета глаз и диплома о высшем образовании, нет-нет, да и пустят впереди себя какое-нибудь из перечисленных осадных орудий – это привычно. И поскольку более убедительных аргументов не было, и можно было навообразить о себе каждому все, чтобы ему хотелось, чванство, потеряв свои мыслимые очертания, приобрело – немыслимые. Известно, что раб относится к тем, кто оказался в его власти, намного хуже, чем относились к нему самому… А медицина, как и юриспруденция, дает власть над людьми. Власть реальную или мнимую, сиюминутную или гипотетическую, непосредственную или опосредованную, не всегда убедительную, иногда ничтожную, иногда смешную, но всегда отвратительную в своих злоупотреблениях. Сам антураж медицинского протокола – белый халат, белая шапочка, латынь (во всем мире врачи говорят на латыни у постели больного), белоснежная свита, несмеющие лишний раз моргнуть сестры – окутан тайной и властью. Властью и тайной, недосягаемой для простого смертного. А если носитель этой власти – человек, который говорит, что фельдшера не люди? Что же тогда он думает о больных?
Уехав на последний вызов за час до конца смены, Лизавета Петровна на пятиминутку не успела. Уже подходя к дому, она вспомнила, что через два часа надо везти Алексея на консультацию к бронхопульмонологу. «Интересно, собрался он или еще нет?», – подумала она, тут же вспомнив, что опять не позвонила в реанимацию, чтобы узнать о женщине, о которой совсем недавно говорил Козодоев.
«Не забыть бы позвонить», – вспомнила она еще раз, подходя к квартире.
Алексей встретил ее в передней, как часто делал в последнее время.
– Слышу, идешь тяжело. Значит, с запасами, – сказал он, отбирая у нее сумки.
Она всегда старалась после работы зайти на рынок. Он был хорошо выбрит. Коричневый, почти новый, костюм, который оставался здесь, в этой квартире, пока он отсутствовал, был ему теперь свободен. Но по-прежнему к лицу. И Лизавета Петровна отметила, как хорошо сочетается коричневое с яркой голубизной его глаз, чего раньше не замечала. И только привычная уже бледность да медленные, словно выверенные, движения напоминали о болезни. Еще о болезни напоминали крупные капли пота на лбу и подбородке, особенно, когда он волновался или оставался в квартире один. Но сейчас лицо было сухим, и Лизавета Петровна отметила – ночь прошла благополучно.