И, наконец, никто не требовал снять обувь и завернуть ковер, чтобы подойти к постели. В такие дежурства время шло быстро, а главное – с максимальной пользой для обеих сторон. Потому что работалось на одном дыхании и, в конце концов, возникало ощущение того, что все, что ты делаешь, важно не только для больных, но и для тебя самого, поскольку со всеми этими людьми, у которых повысилось давление, развился гипертонический криз, обострился холецистит или подвернулась лодыжка, ты ощущаешь себя одним целым. Это был тот самый положительный таксис, о котором совсем еще недавно, на кухне, говорила Серафима, и который, по ее словам, есть что-то уже отжившее, уходящее, потому что по сути своей – бесхитростно и наивно. Вероятно, эти два последних качества человеческой натуры она тоже относила к чему-то ненужному. Сколько веков прошло с тех пор, как человек впервые положил руку на голову другого, чтобы унять боль, а в этом и теперь все еще есть потребность. И будет всегда. К тебе обратились, и ты отозвался. Потому что перед тобой одинокая старуха, которая много дней не обмолвилась ни с кем, ни единым словом. Или – сильный, молодой еще человек, у которого сломано бедро, и он лежит на улице и ругается последними словами, потому что не верит, что могут быть еще другие, лучшие времена. Ты отозвался на скорбь, на плач, на чье-то безответное чувство к другому человеку – рассказывают люди и такое – на чью-то больную совесть. Отозвался словом, знанием, делом. Потому что перед тобой – Человек, открытая, социально интегрированная, саморегулирующаяся информационная биологическая система. И эта система дала сбой. И еще потому, что этот положительный таксис к тебе, эти измученные болью глаза мобилизуют самое лучшее, что в тебе есть. Самое лучшее, что есть в Человеке. И это, наверное, и есть то главное, почему все новые и новые поколенья молодых людей штурмуют медицинские учебные заведения, несмотря на нищенскую зарплату, несмотря на минимальные условия труда, несмотря на отвратительное чванство, которое, увы, процветает в самих внутренних структурах здравоохранения. Чванство, которого нет ни в какой другой отрасли профессионально организованной деятельности человека.

– Сестра Меривэза. Я жду вас. О Кей? – говорит доктор Ричардс, направляясь в палату, где он должен делать перевязку больному, оперированному по поводу перитонита.

Разговор происходи в длинном коридоре Ньюпортского военно-морского госпиталя США. Светлый кафель на полу и на стенах. Длинные ряды портретов известнейших в хирургии имен по обе стороны океана от Пирогова до Пастера.

– Одну минуту, доктор Ричардс, – отвечает Меривэза, – Я только зайду в седьмую палату.

Говорит она так громко, что слышно в третьей, впрочем, должно быть, еще и потому, что доктор уже открыл туда дверь. Доктор подходит к больному. Надевает перчатку.

– Smile, please, – говорит он, зондируя пальцем рану, в которую введен дренаж. Затем нюхает извлеченный из раны палец. – Peritoneum is good, – говорит он, имея в виду, что брюшина закрылась. – Now to the dush. With soap. Но сначала немного помоем. О кей?

– О кей, – отвечает больной.

Меривэзы все нет. Доктор смотрит на часы, потом подходит к столику с перевязочным материалом, одноразовые упаковки которого лежат под стерильной простынею. Поднимает простынь. Но инструмент не берет. Опять смотрит на часы. С минуту колеблется, потом вновь накрывает стол простыней.

Через минуту в двери появляется коричневое лицо, и Меривэза в безукоризненно подогнанном белом платье, белой обуви и белой шапочке подходит к столу. Теперь она надевает перчатки, поднимает простынь, подает доктору лоток и чуть позже – большой шприц с протарголом, который она только что набрала. Подсоединив большой шприц к дренажной трубке, доктор нагнетает в рану коричневую жидкость, которая тут же выливается из раны в лоток. Проделав так несколько раз, он молча смотрит, как Меривэза набирает в шприц что-то другое. Наконец, она подает шприц с желтой жидкостью.