«И забываю мир – и в дивной тишине я сладко усыплён моим воображеньем», – пишет наш русский гений. Да и Фёдор Тютчев тоже об этом: «Лишь жить в себе самом умей – есть целый мир в душе твоей таинственно-волшебных дум…»

Впрочем, разве только Пушкин и Тютчев умели погружаться вглубь себя, не оставляя усилий распространяться вовне? Ещё сам Вергилий, даже до Божьего воплощения, пестовал в «Энеиде» мысли бегства от мира, будучи фигурой, гармонично в этот самый мир вписанной. А дальше – больше, с эпохи Античности вплоть до нашего времени, такая мировоззренческая антиномия только крепла и совершенствовалась, обретая новые смыслы и более безупречные формы. Сколько же здесь можно было бы упомянуть имён и судеб, сопричастных к дихотомии двух миров: внутреннего и внешнего.

Не будь одного, не случилось бы и другого. Поведенческую дилемму разумного бытия никак не разрешить без продуманного подхода к двум глаголам несовершенного вида – словам «быть» и «жить», качественно разделённым. Стараться «жить» в измерениях своей души, в «элизиуме светлом и прекрасном», и «быть» в обществе – социальном мире, не соблазняясь его посулам и этим миром не пренебрегая. Пусть внутренний мир остаётся вместилищем нашей личностной ипостаси, а внешний будет предназначен для всего безличного, в котором, правда, необходимо устроиться так, чтобы иметь возможность и время иногда о нём забывать.

К манифесту подлинности

По осенним безлиственным ветвям рассыпались искры света от уличного фонаря, запутавшегося в намокшей кленовой кроне. Блики горели в ажурном древесном сплетении горячечным жёлтым цветом, слабея в глубине и переходя в фиолетовую полутень. Таилось в этой локальной феерии что-то хрупкое, неприкаянное, откликающееся в душе болезненной жалостью и острым сопереживанием со всем отверженным, невостребованным, несправедливо забытым. Досадно и больно было наблюдать завораживающую игру тёплых лучей на осиротевших ветвях в полном одиночестве, когда никто более не мог проникнуться этой пленительной магией света.

Мне почему-то сразу припомнился уличный музыкант на Храповицком мосту, мелодии которого могли слушать разве что соединяющиеся с рекой каналы и близлежащие острова. Игра музыканта наполняла душу восторженным очарованием и была созвучна чудесной мелодии осени, сотворённой для города щедрой природой. Я стоял у парапета безлюдной набережной и думал, что только так, наверное, и должно являть себя подлинное искусство: бескорыстно, бесславно и без надежды на вечность.

Компульсия

Я сразу же узнал их. Это были мои старые вратарские перчатки, в которых я прежде защищал ворота нашей школьной футбольной команды. Теперь они вызывающе чернели рваными резиновыми накладками, вмороженные в снежный наст на краю пустыря. На облегчённой тыльной стороне перчаток, как много лет назад, поблёскивала вплетённая серебряная нить, которая, по мнению тренера, должна была притягивать мячи, пущенные в наши ворота. Помнится, что ради этих перчаток я позабыл всё остальное: поделочные инструменты, пластиковый конструктор, механические игрушки и детские книжки, всё, что мне раньше представлялось полезным и важным, и казалось, не надоест никогда. Куда потом делись все эти вещи, я уже не помню.

А когда в старших классах меня назначили ответственным за уголок живой природы, то из моей комнаты исчез не только весь спортивный инвентарь, но и куда-то запропастился алюминиевый кубок с почётной грамотой в деревянной рамке. Зато освободившееся место заняли самодельные кормушки, клетки для животных и птиц, ящики для растений…