Сидя в забытьи, она оставила себя и со всплывающими всхлипами заложенного носа бездумно разглаживала мятый край домашнего халата.

– Ничего, ничего, – она с трудом шептала, тихо успокаивая себя и спящую в кроватке Катерину, – все будет хорошо…

Татьяна, будто пьянея от этих слов, почувствовала полнейшую опустошенность сил, безмерную тяжесть туманной головы, раздробленность своей обокраденной души. Закрыв свои каменные веки, она, медленно оставляя последние силы, сползла на пол, тихо улегшись рядом с вдоволь наполненной ангельским посапыванием, бесконечно родной детской кроваткой. Она отдавала себя всю без остатка, она заботливая мать, она дитя своей… Она, конечно же, будет… Ее мысли истекли в мягкий светлый сон, колышущиеся слова – в свободно легкий выдох и в сладкий, цветущий белыми бутонами юных роз вдох.

Ее отец сходил с ума, выпитое меняло его. Он видел угрозу в прямых трезвых лицах, от которых пахло неизвестностью.

– Они думают, я пьяный! – кричал он ей, шатаясь, держась одной рукой за стену, а второй размахивая указательным пальцем невпопад во все стороны. – Нет, нет! Я умный, умнее их всех. – Его глаза, бегающие будто в поисках назойливой мухи, иногда резко замирали в одном месте (точке), наполняясь настороженностью.

– Слышишь? – он резко, дергано поворачивал ухо в сторону входной двери. – Шш, слышишь, они идут. – За дверью было слышно приближающиеся громко топающие по бетонной лестнице шаги. – Идут, иидуут! – И он, шатаясь, опираясь руками, быстрыми шагами залетал на маленькую кухню, уверенно выдвигал полку под кухонным столом и, дергано суетясь, гремя кухонным железом, хватался за небольшой кухонный нож.

– Да ты что! – в страхе подбегала Татьяна, но страх этот был не за свою жизнь. Татьяна уже незаметно для себя выработала в такие моменты крайнего шока иммунитет безразличия, в ветрах его диких стихий ее робкая стройная женственность, словно по щелчку пальцев, слетала с нее бледным платком, оставляя один костяк прочных жил и крепких костей. Алая кровь, гонимая с высот злой отрешенности, становилось тягучей серой массой, служившей теперь только для смазки узлов, шарниров, шестерней, но этот страх был целиком направлен к нему, за него она боялась в эти моменты, мгновения, полные безумия, квартирной духоты с запахом тягучего перегара, опасно и глупо плывущего меж хлипких натуженных дыханий, кухонного ножа, словно взъерошенный флюгер, поймавший ветер, то крутился волчком, затем замирал на пару секунд, снова стараясь поймать непредсказуемость стихии, и после двух-трех резких поворотов по сторонам снова сходил с ума и, словно потерянный, с дрожью смотрел по сторонам, ища себе дорогу в далекое холодное забытье.

В ее глубине вскипал вулкан, перемешивая ее женскую суть.

– Ты что!.. Выбежишь на площадку… Вызовут милицию… – произнесла Татьяна, кряхтя дробным натягом, обвив одной рукой его запястье и впиваясь другой меж пальцев, удерживающих нож. – Ты что, не соображаешь?

В эти мгновения ей было его искренне жаль, в ней из глубины времен вскипал обезумевший, словно загнанный в угол материнский инстинкт, и она полностью выплескивала его на сохранение и оберегание этого, как ей в эти сумасшедшие минуты казалось, маленького мальчика, запутавшегося и ищущего выход, немо зовущего ее на помощь, и в эти порывы высших чувств она ничего не могла с собой поделать. Она бесстрашно преграждала собой его острые порывы на лестничную площадку.

– Заходите! Ну, давай, давай! – громко говорил он, заносчиво дергая подбородком вверх.

Татьяна бетонной хваткой вцеплялась в него, еле разжимая горячие пальцы, на пороге аффекта сжатую ладонь. Она оттесняла его от двери, прижимая ладонь к косяку, и все еще в пылу своего жалостливого вулкана выскребала нож из упрямой руки.