– Значит, это был твой дед? – спросил должным образом впечатленный Арчи, выслушав рассказ; луна зашла за тучи. – Настоящий, родной дед?

– Пра-дед.

– Вот это да. Знаешь, я его со школы помню – правда – «Колониальная история», мистер Джаггс. Лысый, противный старый шельмец с выпученными глазами – я имею в виду, мистер Джаггс, а не твой дедушка. За записки бил нас линейкой по рукам, а мы все равно перебрасывались… Слушай, некоторые солдаты до сих пор зовут «пандейцами» тех, кто побойчее, мятежников, в общем…. А я и не знал, откуда это… Панде был мятежником, не любил англичан, из-за его выстрела началось Восстание сипаев. Теперь я вспомнил, ясно, как божий день. Так это был твой дед!

– Пра-дед.

– Конечно-конечно. Здорово, да? – закинув руки за голову, Арчи лег и стал смотреть на звезды. – У тебя в крови есть капля истории. Думаю, это стимул, да еще какой. Вот я Джонс, понимаешь. Все равно что Смит. Мы – никто… Отец часто говорил: «Мы жмых, малыш, жмых». Не то чтоб меня это сильно волновало, нет. Я, знаешь, все равно горжусь. У меня честная, добропорядочная английская семья. Но в вашей семье есть герой!

Самада раздувало от гордости.

– Да, Арчибальд, ты верно сказал. Разумеется, эти английские академишки пытаются его принизить, им ведь не под силу отдать должное индийцу. Но он герой, и каждый мой поступок на этой войне продиктован его примером.

– Да, правда, – задумчиво протянул Арчи. – Об индийцах у нас хорошо говорить не принято; вряд ли кому понравится, назови ты индийца героем… подумают, что ты с приветом.

Вдруг Самад схватил его за руку. Какая горячая рука, словно в лихорадке, подумал Арчи. Никто ни разу так не брал его за руку; он инстинктивно хотел было ее оттолкнуть, отбросить – словом, вырваться, но потом передумал: индийцы, они же такие эмоциональные. Пряная пища и прочее.

– Прошу тебя. Сделай мне одно великое одолжение, Джонс. Если ты услышишь от кого, когда вернешься домой – если ты, если мы вернемся каждый в свой дом, – услышишь разговоры о Востоке, – тут его голос понизился на регистр и зазвучал гулко и грустно, – имей свое мнение. Скажут тебе «все они такие», «они делают то-то», «они думают так-то», а ты не принимай на веру, пока не откроются все факты. Потому что та земля, которую они зовут Индией, обладает тысячей имен и населена миллионами, и если ты решил, что отыскал среди этого множества двух похожих людей, ты ошибся. Это проделки лунного света.

Самад отпустил его руку и стал копаться в своем кармане, нащупывая хранимую в нем белую пыль и щепотками осторожно отправляя ее в рот. Затем прислонился к стене и дотронулся до камня кончиками пальцев. Прежде это была миссионерская церковь, в войну ее превратили в госпиталь, который проработал всего два месяца, пока от падающих снарядов не стали ходить ходуном подоконники. В церкви имелись тощие матрасы и большие широкие окна, поэтому Самад и Арчи облюбовали это место для сна. А у Самада пробудился интерес (из-за одиночества, убеждал он себя, из-за меланхолии) к морфию в порошке, который можно было найти по всему зданию, в беспризорных кабинетах-хранилищах; яйца, припрятанные после наркоманской Пасхи. Случись Арчи пойти отлить или снова поковыряться в радио, как Самад вихрем проносился по церквушке, грабя кабинет за кабинетом, как грешник, бегающий из одной исповедальни в другую. Найдя свой пузырек греха, он торопился натереть десны или забить щепоточку в трубку, а потом лежал на прохладном терракотовом полу, вглядываясь в изысканный изгиб купола. Вся церковь была покрыта надписями. Их оставили здесь бунтовщики, триста лет назад, во время эпидемии холеры, не пожелавшие платить похоронный налог и запертые алчным помещиком в этой церкви умирать, – но прежде они успели покрыть все стены письмами к родным, стихами, призывами к вечному непокорству. На Самада эта история и в первый раз произвела впечатление, но поразила его по-настоящему лишь под действием морфина. Каждый нерв тела был возбужден, вся информация во Вселенной, все слова на стенах вышибали затычку и бежали по нему, как электричество по заземляющему проводу. Голова раскрывалась, как шезлонг. А он сидел в нем и смотрел на проносящийся мимо него мир. В тот вечер Самад немного переборщил и потому чувствовал себя особенно просветленным. Ему казалось, что его язык намазан маслом, а мир представлялся в виде гладкого мраморного яйца. Погибшие бунтовщики стали ему родными, стали братьями Панде – все мятежники были сегодня Самаду братьями, – и ему хотелось поговорить с ними, узнать их мнение об этом мире. Хватило ли им его? Хватило ли его, когда пришла смерть? Довольно ли им тысячи оставшихся после них слов?