Джон Брихин выбрал для обращения к пастве стих из Евангелия от Иоанна: «и познаете истину, и истина сделает вас свободными», и возвел на нем стройное здание метафор, и при том был прост и понятен каждому пехотинцу Сазерленда, каждому островитянину Аргайла. Патрику еще не доводилось видеть младшего дядю в таком воодушевлении – если не считать Коугейтской резни. Что есть истина, вопрошал епископ у смущенных прихожан, и слепы ли те, кто не видят ее, или больны духовно? И сам отвечал: свет истины в том, чтобы во дни смуты отделять правых от виноватых, подлинное от ложного, здравое от извращенного. Свет истины в том, чтобы держаться устоев предков, оборонять свободу страны, сколь бы ни было соблазнительно искушение южного соседа, извечного врага. Свет истины в том, чтобы хранить верность – сердцем и душою – тому, кому приносили оммаж, и имени его, и семени его… Истина чиста и доступна каждому, и не прячется в одеждах из украшательств, и не просит снисхождения к своей слабости, и не ищет себе оправданий. Истина торжествует там, где гаснут прочие светильники, где ржа переедает любой меч. Узрите истину – и никто не опутает вас сетями лжи, ведущей к погибели, и станете свободны и в этом мире, и в том…

Как причудливо играет кровь, думал Босуэлл, глядя, как сияют его глаза, как свет озаряет лицо епископа Брихина при этих словах – свет подлинного прозрения, гласа Божьего. Когда инстинкт убийства, и жажда власти, и плотский голод, и железная воля, словом, все, из чего состоит пылкий дух Джона Хепберна, не могут найти себе выхода в границах разрешенной действительности – они куют из человека святого там, где в иных обстоятельствах он был бы сочтен дьяволом. Из чего слагается святость? И что мы понимаем под этим словом? Как точны его жесты, подчеркивающие изящество речи, как волшебно подвижен голос, берущий за душу… он смотрит на толпу так, словно видит каждого, и к каждому обращается лично, сердечно. Когда Джон Хепберн, с быстротой, несвойственной сану, но еще уместной по возрасту, спускался по стоптанным ступеням старой церкви Святого Джона, блаженные благословляли его и женщины целовали руки – как праведнику, как подлинному пророку.


На паперти старой церкви, под сенью голых ветвей спящего по весне пустого сада, лорды также говорили о своем – языком не церковным, но светским. Граф Морэй, морщась и держась за бок, рассуждал долго, ибо по дороге до обвинений Аррану Джеймс Стюарт дважды отвлекся на изложение побочной кровной вражды. Сазерленду, крайне воодушевленному, граф Хантли, тем не менее, предложил придержать язык. Сам Хантли, по деловым ухваткам которого было видно, что покойный король не зря оставлял Джорджа Гордона на регентстве, был занят тактическими и хозяйственными распоряжениями по войску, предоставив выражать чувства тем, кто этого жаждал более всего, а именно – Джону Гамильтону Пейсли. Приора слушали добрый час, и с ним соглашались, несмотря на снег, перешедший в дождь, а после заговорил Бурый волк. Аргайл выступил кратко:

– Сассенахов вон из страны! И Аррана – в шею из Холируда, если в нем духу нет стоять за исконные свободы Шотландии! – и процедил сквозь зубы фразу, которая всегда являлась у него выражением благодушного неодобрения на грани с угрозой. – Плетей давно не получали…

Островитяне и горцы стучали рукоятями мечей по баклерам в знак восторга, хотя граф говорил на нижнешотландском, и добрая половина его клансменов вряд ли поняла, о чем идет речь.

Босуэлл же выразился еще кратче Аргайла:

– За королеву и Шотландию – вперед, ребятки!

Это он проорал уже с седла, подняв гнедую на дыбы, и дружный вой, свист, улюлюканье рейдеров были ему ответом. Мокрый плащ лип к его плечам даже сквозь дублет, противно было до дрожи. Правду сказать, мало кто, как Патрик Хепберн, в этом походе так горячо интересовался королевой и так ничтожно – Шотландией.