– Ну, не гордитесь. А каково было в Оптиной Амвросию, когда Леонтьев привернет к обители, или Лев Николаевич у порога станет ноги вытирать, или Достоевский. А вот хватало простого ума на всех, потому что не умом, а любовью все разрешалось, и вперед ею будет разрешаться.

…У звонницы издалека улыбается веселый прощеный Саша: «Еще и до Троицы простил».

В келье ждут американцы из Джорданвилля, наспех рассказывают страшные вещи о сатанистах, масонских храмах и вперемешку – о Германе Аляскинском, о Серафиме Роузе. Саша и отец Иона в меру сил поддерживают разговор, но общим он не становится. Отец Зинон сидит через силу и не слышит вопросов. Видно, ему действительно очень плохо.

Мы с Валерием Ивановичем определяемся на ночлег в Благовещенской башне, и скоро уже поднимается к нам отец Амвросий: «Батюшка обедом благословил». К вечеру спускаемся под пенье, теньканье, трескотню, карканье, пересвист всего монастырского птичьего мира.

Батюшка пьет чай с дьяконом Романом из Троице-Сергиевой обители, извлекает «утешение» имени Всеволода Петровича Смирнова.

Я сетую на Палладия и его «Лавсаик», на то, как соперничали отцы в благочестии.

– Нет, то были не соревнователи в дурном смысле, как вам показалось, а богатыри духа, герои, которых мы уже и представить не можем. Помните этого бегущего от дракона монаха? Он бежит не потому, что страшно, а потому, что бежит его собеседник. Монаху-то не страшно, а бесстрашие может оказаться ловушкой тщеславия, и это он не от дракона, а от этой ловушки бежит. А мы? Одни немощи. Вон смеются на крыльце. И так с приездом отца Романа весь день. Молодые! А мне бы покой, но как прогонишь? Не поверят моему гневу. Я уже пытался – смотришь, обратно потихоньку тянутся. Ну, вот скажите, этому что надо? Как ему скажешь? (В проеме двери бритый мальчик, собирающийся в армию.) Занят я! Занят! Завтра приходи. Вот горе-то! Ну вот смотрите – стоит! Ты что, не слышал?

А со двора действительно смех, голоса, хотя ворота монастыря уже закрыты, и иеромонах Аристарх туча тучей ходит по дорожке сада. Ему тяжело все происходящее, и нет сил остановить, и нет сил собраться с душой.


22 июня 1989

Окна в башне светлеют, и их беспереплетный простор вызывает в воображении корабль. Небо зыбко, как толща океана за иллюминатором нашего косо рубленного «наутилуса», у которого два угла сносны, а третий откровенно тупой, при четвертом – отчетливо остром. Звезд нет, и мне приходится увидеть их во сне – такие близкие и ясные, что хоть Валерия Ивановича буди, но я уже догадываюсь, что они во сне.

Не слышал часов звонницы только в час и два. Остальные провожал, дивясь, как долго от одного до другого. Спустились. Утро уже жаркое. Из кельи отца Зинона вышел дьякон Роман с ограждающим лицом: «Кто такие?» Скоро с таким же лицом будет выходить на всякий шорох на крыльце Валерий Иванович, ограждая покой батюшки.

А сейчас нам уж только проститься. Выходим через хоздвор. Мужики кладут поленницы, косуля (откуда?) нетерпеливо высовывается из своей загородки, глядя на трех играющих котят. Баба кричит на коров. Крепкие старики катят тележку с кислородными баллонами. Лица у стариков вполне литературные – откуда-нибудь из Помяловского, Писемского или Мельникова. Во всяком случае, таковы они в храме – ладные, обстоятельные, добротные, карпы сысоичи, спиридоны титычи. Одно слово – хозяева. Нам бы такие лица с летами нажить. Да уж куда…


21 июля 1989

Приехал к обеду. Встретил меня живущий тут второе лето московский мальчишка Витька. У батюшки заботы. Я заикаюсь, что мог бы помочь с почтой.

– Давайте-давайте. Только отвечать нужно по-английски.