Уже где-то через час горемыки, ухайдокавшись за день безрезультатных поисков, накормленные и обласканные, похрапывали без задних ног в соседней комнате на отцовском тулупе под большим лоскутным одеялом. Так был реализован еще один пункт ее нехитрого замысла.
Как бы между делом на столе появилась бутылочка вспотевшего и чистого, как слеза, первача. Мама, подсев к мужчинам, весело и непринужденно залпом осушила граненые сто грамм. Отец выпил не торопясь, как бы смакуя каждое мгновение этой жизни, цену которой он теперь знал не понаслышке. Не Бог весть какой праздник, но повод, однако, был. Вой на еще не померкла в его глазах и не затихла в памяти, она, будто впитавшись в кожу и сердце, гремела в нем ночами, и мама часто подолгу не могла успокоить, освободить его сознание от этого былого кошмара.
Грозного капитана, оказалось, звали Николаем. В этой затянувшейся негромкой беседе он уже неизменно обращался к моим родителям по отечеству.
Я-то знал, что немецкий парабеллум отец привез еще с фронта. Это был элегантный офицерский пистолет с белой костяной рукоятью, поблескивающий воронеными гранями совершенных форм. Настоящий военный трофей, доставшийся ему в бою. Изрядно подвыпивший капитан изредка еще пытался вернуть уже потерявшую прежнюю остроту тему разговора: «Яков Тимофеевич, Вы поймите меня… Поступило заявление… Как уполномоченный, я просто… Николай…».
А батя, уже не слыша собеседника, переносясь мыслями куда-то очень далеко, в задумчивости неторопливо вспоминал: «Освобождали какой-то городишко. После артобстрела и авиации ворвалась пехота, и завязались уличные бои. Автоматы захлебывались очередями. Мы, прикрываясь танками, валили гансов, как сорную траву. В этом хаосе началась паника. Наступление было таким жестким, что немец дрогнул и, не выдержав, побежал, оставляя штабеля убитых и раненых. Заскочив в очередной подъезд, я рванул какую-то дверь и, влетев в комнату, оказался лицом к лицу с немецким офицером, ставшим от страха белее стены. Помню, он был худ, долговяз, с белыми поросячьими ресницами. «Хенде хох!» – рявкнул я так, что у самого заложило в ушах, не узнав своего голоса. Немец, бросив пистолет мне под ноги, вскинул трясущиеся руки. И в этот-то момент я понял, что диск моего ППШ пуст. Зато парабеллум ганса оказался заряжен». Отец редко вспоминал свои боевые эпизоды и рассказывал о них неохотно, а кинофильмы о вой не почему-то смотреть не мог.
Уже за полночь, выслушав историю, капитан закурил, помолчав, было видно, что он тоже не привык проигрывать. Его самолюбию был нанесен урон, и оно, это самолюбие, ворочалось, скулило побитой собакой, скреблось под добротно пошитым мундиром и сверкающими погонами. А за всем этим угадывался слабый голос души – теплой и человеческой. Наконец, что-то явно решив для себя, он обратился почему-то к маме: «Анна Петровна, я в органах не новичок, а ваш случай просто задел мое профессиональное самолюбие. Мне будет неприятно с этим возвращаться». Он подыскивал слова, и было заметно, как трудно принималось это решение. Глянув испытующе в глаза, он произнес: «Предлагаю компромисс без протокола. Вы мне покажите, где спрятано оружие. Я не буду оформлять изъятие, все останется между нами, слово офицера». При свете керосиновой лампы все три фигуры за столом качнулись в нависшей вдруг напряженной паузе. «Слово офицера, Николай?» – ответила вопросом мама, разрядив тугую тишину и, услышав утвердительный ответ, незаметным движением скользнула рукой под столешницу и молча положила перед оторопевшим представителем власти этот злополучный и красивый пистолет…