«Я вернулся в свой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухших желез»…

– вспомнились Андрею Мандаельштамовские строчки.

«Интересно, а где та, чей голос я слышал, кажется он мне знаком, – подумал Андрей, – и на ее милого интересно было бы посмотреть. Хотя, с чего я решил, что кого-то здесь увижу? Город при взгляде сверху казался безжизненным, да и вообще, какой же это город – так, туманный макет, очередная астральная обманка. Правда, если верить Мескалинычу, это какой-то особый, материализованный творческой энергией мир. Возможно, даже и моей. Неужели у меня столько энергии, что целый город материализовался! Хотя, это не совсем правильно, это обоюдный процесс – наверняка он стимулирует мое творчество, а мое творчество стимулирует его материализацию. А вообще-то, как в парадоксе про курицу и яйцо – что первично, что вторично – не установить. Так, и что теперь делать, куда идти? Сходить что ли на Подьяческую, посмотреть, как в другом измерении мой бывший дом выглядит? Правда, скорее всего какой-нибудь обман получится, как обычно в астрале бывает, наверняка все это растворится, как только я захочу в свой дом зайти, или еще раньше. И все же, почему во мне такой странный коктейль чувств? Тут и ностальгия, и Гриновское Несбывшееся, и тоска, и сладость, и предчувствие первой любви, и ощущение, что стихи сейчас прямо потоком польются. Подумаешь, Ленинград, вот если бы я в каком-нибудь сказочном Китеже оказался, или в Дантовских Эмпиреях, или еще лучше в Нертисе или Фляорусе, о которых Даниил Андреев писал! Кстати, а свой собственный опыт забыл? Мир „И“ пожалуй, самое необычное, что только можно вообразить».

Андрей предался воспоминаниям своих прежних потусторонних блужданий, машинально вглядываясь в размытые контуры канала Грибоедова, как вдруг в дымке тумана увидел сначала бледное пятно света, а затем из этого пятна проступила густая продолговатая тень. Еще через полминуты можно было различить контуры длинной узкой ладьи и человека, стоящего на корме с темным шестом, который неспешно погружал в темные воды канала. Вскоре стало видно, что и лодочник и лодка полупрозрачные и тоже словно бы выполнены из густого тумана. Лодка выглядела как типичная венецианская гондола с богато украшенными бортами и сооружением вроде шатра, под которым могли разместиться 2—3 пассажира. Нос ее был причудливо закручен и на нем болтался допотопный кованый фонарь с тусклой свечкой внутри. Сам гондольер – вернее призрак гондольера тоже выглядел выходцем из 18 века – очень высокий, в припудренном завитом парике и треуголке, в расшитом камзоле и чулках – неестественным казался только огромный нос. Полупрозрачная гондола неспешно двигалась в направлении Андрея и примерно в двадцати метрах с ней и с гондольером произошла удивительная перемена: стоило пересечь невидимый барьер и из туманных призраков они превратились в плотных красочных прототипов. Камзол гондольера заблестел золотым шитьем, так, словно это был не бедный лодочник-перевозчик, а знатный господин. Лодка также сплошь сияла позолотой и причудливыми инкрустациями, словно предназначалась для отпрысков королевской семьи. Тут только Андрей понял, что огромный нос гондольера при почти полном отсутствии подбородка – это не лицо монстра, а обычная маскарадная маска Пульчинелла – средневекового итальянского Петрушки. Подобное лицо Андрей видел на одной иллюстрации к какому-то рассказу Гофмана из цикла «Фантазии в стиле Калло».

«Любопытно, – подумал Андрей, – причем здесь тогда Петербург и белые ночи? Хотя, с тем же успехом можно сказать, „причем здесь гондольер и маскарад“! Впрочем, если вдуматься, то маска его вполне уместна – всё здесь гигантская символическая маска, за которой скрывается какая-то неведомая реальность и высший смысл. Такое впечатление, что разыгрывается грандиозный спектакль, где я играю не последнюю роль. Знать бы, какую»…